Memoria - Нина Гаген-Торн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приобретение своего жилья дало свободу распределять время. По утрам, истопив печь, я садилась писать — кончила начатую в лагерях и присланную Ликиным повесть.
К вечеру у меня появлялись гости. Соседи. Или, осторожно постучав, входил Хасэгава. Долго кланялся, отступая к порогу, по японскому этикету. Я тоже кланялась.
— Здравствуйте, Хасэгава-сан, — приглашала войти.— Мне прислали посылку, и я приготовила рис. Прошу вас, попробуйте.
Всегда сдержанный и церемонный, он сел.
— Семь лет, — он показал на пальцах, — семь лет я не видел риса.
Я протянула ему тарелку. Он ел, и я понимала: еда эта — воскрешение жизни, восстановление себя в прошлом.
Хотелось от безмолвного понимания перейти к речи, к рассказу, но не было слов. Однажды он привел с собой товарища. Молодой человек, лет 27, склонил светловолосую голову и поцеловал мне руку, жестом человека, привыкшего к этой форме вежливости.
— Золтан Риво, — отрекомендовался он.
— Здравствуйте! Что бывший зек — понятно, — улыбнулась я, — давно ли здесь и откуда прибыли? (Зеки всегда начинают с этого вопроса, потому что он может установить связи с близкими.)
— С Лубянки. Просидел там пять лет. Арестовали меня в 45-м году в Болгарии: я преподавал в Софийском университете. А родом из Будапешта. А вы из последнего этапа?
— Да. Прибыла из темниковских лагерей, где отсидела пять лет.
Ритуал знакомства был совершен.
— Вы хорошо говорите по-русски, — сказала я.
— Выучился в тюрьме. Сидел я больше в одиночке. Мне давали много русских книг. Начал легко, потому что знал болгарский, и это помогло. Вот и познакомился довольно подробно с русской литературой. Книг в тюрьме много дают.
— Не всем.
— Я считался не арестованным, а «временно задержанным» и имел некоторые привилегии, — он улыбнулся.— Хасэгава-сан пользуется моими переводами, мы с ним объясняемся по-английски.
От Золтана Риво я узнала биографию Хасэгавы. Химик по специальности, он был главным инженером на военном заводе в Корее. Когда японцы под давлением советских войск покинули Корею, он получил приказ японского правительства: взорвать завод. Выполнил приказ, но не успел уйти, попал в плен. Его отправили в советские лагеря, где он пробыл с 1945-го по 1952 год, а потом — в ссылку. Хасэгава слушал внимательно, переводя глаза с Риво на меня, старался понять рассказ.
— 58-1а, — сказал он, разводя руками. Улыбнулся: — Мико-мико-дей, помогай!
— Кто такой Мико-мико-дей? — спросила я у Золтана.
— Бог смеха Мико-мико-дей, — ответил Хасэгава, поняв вопрос. Ему действительно помогал этот бог; позднее он приходил ко мне с искорками смеха в глазах, заменяя мимикой недостающие слова, изображал комические сценки, которые видел в колхозе — его поставили сторожить колхозный инвентарь.
В чужой стране ему было смешно и удивительно смотреть, как валяются под открытым небом машины, как весной колхозный председатель бегал и суетился, торопя сжечь неубранное осенью поле пшеницы, потому что боялся, как бы не наехал из района кто-нибудь и не нагорело за прошлогодние огрехи. Мне не было смешно. Японца потешала неорганизованность работ, нежелание работать. Мне становилось стыдно перед ним за то, что делали, как стыдно было и за нелепость суда над ним: почему военнопленный, выполнявший приказ своего правительства, получил наказание по статье 58-1 а, гласившей «измена родине»? Какой родине он изменил? Помочь пережить ему мог только старый бог смеха — Мико-мико-дей.
В апреле стали темнеть и таять снега. Ручьи потекли по деревне. Тронулся Енисей. С моего крыльца было слышно, как звенел он бегущими льдинами. Льдины наскакивали, поднимались, как белые медведи, на задние лапы, выползали на берег. Сшибались, раскалываясь на голубые хрусталины. Хрусталины под солнцем превращались в ручьи, бежали обратно в Енисей. Свежий ветер летел и летел, нес на север гусиные стаи.
Хасэгава пришел ко мне на урок. Когда выпускали из лагеря, ему выдали валенки, в них нельзя весной ходить по воде, он сделал себе японские сандалии на высоких деревянных колодках. Портянки намокали, ноги были красные, как у гуся, но он долго не заходил в тепло избы: на крыльце мы смотрели ледоход. Летели серые гуси, летели белые облака в голубом небе, белые льдины плыли по Енисею.
— Карасиво, — сказал Хасэгава, показывая рукой на бегущие тени, на силуэты лиственниц по скалам. Он покачал головой. — Кент! Рокуэлл Кент!
— Правда, похоже, — обрадовалась я. И подумала: не надо много слов, чтобы понять друг друга, нужны общие ассоциации, они международны в определенном культурном слое. И у меня их больше вот с этим японцем, чем с бакенщиком Сергеичем.
В деревне Залив в 1952 году общие ассоциации в искусстве оказались у шестидесятилетнего японского самурая, пятидесятилетней русской интеллигентки и молодого венгерского филолога. Называя источники ассоциаций, мы могли общаться, минуя разноязычие. Вечерами, рассматривая великолепие переливающихся красок вечернего неба, я говорила Хасэгаве: «Бах, Себастьян Бах». Он радостно кивал головой, любуясь фугой небесных цветов. Иногда не соглашался: поднимая палец, зачеркивал мою мысль и говорил: «Лимошко (это значило «немножко») Вагнер». Указывал на потоки небесных огней, опускавшихся на скалы. Они напоминали вагнеровскую «Гибель богов».
Я по-русски читала ему стихи. Смысл слов был необязателен, звук передавал настроение. Он отвечал мне японскими стихами. Увы — у меня было много меньше японских ассоциаций, чем у него европейских! Он учил меня приемам японской живописи, указывая сочетания красок, которые стремятся передать японцы, называя незнакомые имена японских художников и столетия, когда они жили. Летом он стал приносить букеты цветов, составленные как художественные произведения: у японцев обучают искусству составлять букеты.
Он садился на крыльце, в арестантских штанах и грубых ботинках, но каждое движение его оставалось изящным и продуманным тысячелетним этикетом японской культуры. Поднимал круглую голову с узкими темными глазами: древняя мудрость Японии смотрела на эту варварскую страну... Он не всегда умел применяться к обычаям. Золтан раз встретился мне на улице и сказал: — Знаете, хозяйка дома чуть не побила Хасэгаву грязной тряпкой, устроила страшный шум...
— В чем же дело?
— Он нагрел воду на солнце и при всех, совершенно нагой, как это принято в Японии, хотел мыться. Хозяйка закричала: «Ах, охальник! Ах, срамник какой!» Кинулась на него с грязной тряпкой: «Вон убирайся!» А он ничего не может понять. К счастью, я подошел. Пришлось забрать его ко мне.
Не умел японец и получать пропитание. Колхоз обязали выдать продукты приехавшим из лагерей как «аванс на трудодни». Нам выдали картошку, немного муки, раза два за весну дали мясо, чтобы не уморить перед посевной. Ему выдавали гнилье, и пришлось нам потребовать, чтобы не обманывали его. Заявили мы, что он не будет ходить на работу босой по талому снегу. Председатель колхоза ворчал, но выдал ему ботинки, тоже «в счет аванса». Золтан Риво поселил его у себя и как мог — опекал. Золтана встречала я редко.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});