Том 22. Избранные дневники 1895-1910 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16 августа. Нынче утром опять не спала. Принесла мне записку о том, что Саша выписывает из дневника для Черткова мои обвинения ее. Перед обедом я старался успокоить, сказав правду, что выписывает Саша только отдельные мысли, а не мои впечатления жизни. Хочет успокоиться и очень жалка. Теперь 4-й час, что-то будет. Я не могу работать. Кажется, что и не надо. На душе недурно.
17 августа. Нынче хороший день. Соня совсем хороша. Хороший и тем, что мне тоскливо. И тоска выражается молитвой и сознанием.
18 августа. Софья Андреевна, узнав о разрешении Черткову жить в Телятинках, пришла в болезненное состояние. «Я его убью». Я просил не говорить и молчал. И это, кажется, подействовало хорошо. Что-то будет. Помоги мне, бог, быть с тобою и делать то, что ты хочешь. А что будет, не мое дело. Часто, нет, не часто, но иногда бываю в таком душевном состоянии, и тогда как хорошо!
19 августа. Софья Андреевна с утра просила обещать прежние обещания и не делать портретов. Я напрасно согласился*. Письмо от Черткова хорошее. Верно пишет о тех приемах, которые наилучшим образом действуют на больных. За обедом некстати рассказал об Arago tout court*. И стыдно стало. И стыдно, что стыдно.
20 августа. Хорошо говорил с сторожем. Нехорошо, что рассказал о своем положении. Ездил верхом, и вид этого царства господского так мучает меня, что подумываю о том, чтобы убежать, скрыться.
Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться.
21 августа. Встал поздно. Чувствую себя свежее. Софья Андреевна все та же. Тане рассказывала, как она не спала ночь, оттого что видела портрет Черткова. Положение угрожающее. Хочется, хочется сказать, то есть писать.
22 августа. Письмо от Россолимо, замечательно глупое о положении Софьи Андреевны и письмо от Б. очень хорошее*.
Веду себя довольно хорошо.
23 и 24 августа. Понемногу оживаю. Софья Андреевна, бедная, не переставая страдает, и я чувствую невозможность помочь ей. Чувствую грех своей исключительной привязанности к дочерям.
25. Варвара Михайловна пишет о сплетнях у Звегинцевой. Сашу это раздражает. Мне, слава богу, все равно, но ухудшает мое чувство к ней. Не надо. Ах, если бы уметь мягко, но твердо.
26 августа. Софья Андреевна ночью говорила горячо с Таней. Она совершенно безнадежна своей непоследовательностью мысли. Я рад, что на ее вызовы и жалобы — молчал. Слава богу, не имею ни малейшего дурного чувства.
27 августа. Ужасно жалка и тяжела. Сейчас вечером стала говорить о портретах, очевидно, с своей болезненной точки зрения. Я старался отделаться. И ушел.
28 августа. Все тяжелее и тяжелее с Софьей Андреевной. Не любовь, а требование любви, близкое к ненависти и переходящее в ненависть.
Да, эгоизм — это сумасшествие. Ее спасали дети — любовь животная, но все-таки самоотверженная. А когда кончилось это, то остался один ужасный эгоизм. А эгоизм самое ненормальное состояние — сумасшествие.
Сейчас говорил с Сашей и Михаилом Сергеевичем, и Душан, и Саша не признают болезни. И они не правы.
29 и 30. Вчера было ужасное утро, без всякой причины. Ушла в сад, лежала там. Потом затихла. Говорили хорошо. Уезжая, трогательно просила прощения. Сегодня 30 мне нездоровится. Mavor. Саша телеграфировала, что хорошо*. Что-то будет?
31 [августа], 1 [сентября. ] Я написал из сердца вылившееся письмо Соне*.
Сегодня — 2 сентября, получил очень дурное письмо от нее. Те же подозрения, та же злоба, то же комическое, если бы оно не было так ужасно и мне мучительно, требование любви.
Нынче в «Круге чтения» Шопенгауэра: «Как попытка принудить к любви вызывает ненависть, так…»
3 сентября и 4. Приехала Саша. Привезла дурные вести. Все то же. Софья Андреевна пишет, что приедет. Сжигает портреты, служит молебен в доме. Когда один, готовлюсь быть с ней тверд и как будто могу, а с ней ослабеваю. Буду стараться помнить, что она больная.
Нынче 4-го была тоска, хотелось умереть и хочется.
5, 6, 7, 8. Приехала Софья Андреевна. Очень говорлива, но сначала ничего не было тяжелого, но с вчерашнего дня началось, намеки, отыскивание предлогов осуждения. Очень тяжело. Нынче утром прибежала, чтобы рассказать гадость про Зосю. Держусь и буду держаться, сколько могу, и жалеть, и любить ее. Помоги бог.
8, 9, 10. Вчера 9-го целый день была в истерике, ничего не ела, плакала. Была очень жалка. Но никакие убеждения и рассуждения неприемлемы. Я кое-что высказал и, слава богу, без дурного чувства, и она приняла, как обыкновенно, не понимая. Я сам вчера был плох — мрачен, уныл. Она получила письмо Черткова и отвечала ему. От Гольденвейзера письмо с выпиской В. М., ужаснувшей меня*.
Нынче 10-го все то же. Ничего не ест. Я вошел. Сейчас укоры и о Саше, и что ей надо в Крым. Утром думал, что не выдержу, и придется уехать от нее. С ней нет жизни. Одна мука. Как ей и сказал: мое горе то, что я не могу быть равнодушен.
[11 сентября. ] К вечеру начались сцены беганья в сад, слезы, крики. Даже до того, что, когда я вышел за ней в сад, она закричала: это зверь, убийца, не могу видеть его, и убежала нанимать телегу и сейчас уезжать. И так целый вечер. Когда же я вышел из себя и сказал ей son fait[94], она вдруг сделалась здорова, и так и нынче 11-го. Говорить с ней невозможно, потому что, во-первых, для нее не обязательна ни логика, ни правда, ни правдивая передача слов, которые ей говорят или которые она говорит. Очень становлюсь близок к тому, чтобы убежать. Здоровье нехорошо стало.
12 сентября. Софья Андреевна после страшных сцен уехала. Понемногу успокаиваюсь.
[16–17 сентября. ] Но письма из Ясной ужасные. Тяжело то, что в числе ее безумных мыслей есть и мысль о том, чтобы выставить меня ослабевшим умом и потому сделать недействительным мое завещание, если есть таковое. Кроме того, все те же рассказы обо мне и признания в ненависти ко мне. Получил письмо от Черткова, подтверждающее советы всех о твердости и мое решение. Не знаю, выдержу ли.
Нынче ночь 17-го.
Хочу вернуться в Ясную 22-го.
22 утро. Еду в Ясную, и ужас берет при мысли о том, что меня ожидает. Только fais ce que doit…[95] А главное, молчать и помнить, что в ней душа — бог.
II
24 сентября. [Ясная Поляна. ] Потерял маленький дневник*. Пишу здесь. Начало дня было спокойно. Но за завтраком начался разговор о «Детской мудрости», что Чертков, коллекционер, собрал. Куда он денет рукописи после моей смерти? Я немного горячо попросил оставить меня в покое. Казалось, ничего. Но после обеда начались упреки, что я кричал на нее, что мне бы надо пожалеть ее. Я молчал. Она ушла к себе, и теперь 11-й час, она не выходит, и мне тяжело. От Черткова письмо с упреками и обличениями*. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех. Оказывается, она спала и вышла спокойная. Я лег после 12-ти.
25 сентября. Проснулся рано, написал письмо Черткову*. Надеюсь, что он примет его, как я прошу. Сейчас одеваюсь. Да, все дело мое с богом, и надо быть одному. Опять просьба стоять для фотографии в позе любящих супругов. Я согласился, и все время стыдно*. Саша рассердилась ужасно. Мне было больно. Вечером я позвал ее и сказал: мне не нужна твоя стенография, но твоя любовь. И мы оба хорошо, целуясь, поплакали.
26 сентября. Опять сцены из-за того, что я повесил портреты, как были. Я начал говорить, что невозможно так жить. И она поняла. Душан говорил, что она стреляла из детского пистолета, чтобы испугать меня. Я не испугался и не ходил к ней. И действительно, лучше. Но очень, очень трудно. Помоги господи.
27 сентября. Как комично то противоположение, в котором я живу, в котором без ложной скромности: вынашиваю и высказываю самые важные, значительные мысли, и рядом с этим: борьба и участие в женских капризах, и которым посвящаю большую часть времени.
Чувствую себя в деле нравственного совершенствования совсем мальчишкой, учеником, и учеником плохим, мало усердным.
Вчера была ужасная сцена с вернувшейся Сашей. Кричала на Марью Александровну. Саша сегодня уехала в Телятинки. И она преспокойная, как будто ничего не случилось. Показывала мне пугач-пистолет — и стреляла, и лгала. Нынче ездила за мной на прогулке, вероятно, выслеживая меня. Жалко, но трудно. Помоги господи.
28 сентября. Очень тяжело. Эти выражения любви, эта говорливость и постоянное вмешательство. Можно, знаю, что можно все-таки любить. Но не могу, плох.