Собрание сочинений в одном томе - Владимир Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда профессор под охраной дельфина двинулся вперед по коридору, ведущему в океанариум, пришедший в себя труженик науки хотел было взять на себя инициативу и уже потянулся даже к кнопке. Вот! Сейчас, одно нажатие – и сработают вмонтированные в мозг электроды раздражения, и идущий сзади парламентер ощутит приятное покалывание и уснет, и все уснут, и можно будет немного поразмыслить над случившимся, а потом уже бить во все колокола, и запатентовать, и пресс-конференции, а потом – домик с садом, и уйти в работу с головой, и исследовать, исследовать, резать их, милых, и смотреть, как это они сами вдруг...
Мысли эти пронеслись мгновенно, но вдруг голос – именно голос – китообразно пропищал:
– Напрасно стараетесь, профессор. Наша медицина шагнула далеко вперед, электроды изъяты, это ваше наследие теперь вспоминается только из-за многочисленных рубцов в голове и на теле. Идите и не оглядывайтесь!
Они остановились у входа, над которым горела надпись: «Вход воспрещен посторонним и любопытным», ниже еще одна: «Добро пожаловать», а уж совсем внизу и мелко: «Наш лозунг – ласка, и только ласка, как первый шаг к взаимопониманию».
Дверь распахнулась – и глазам профессора предстало продолжение его страшного сна. Боже, какое это было продолжение!
Весь океанариум кипел, бурлил и курлыкал. Можно даже было различить отдельные выкрики – что-то очень агрессивное и на самых высоких нотах. Три полосатых кита, любимцы города, которые до того, до случившегося, мирно выполняли балетные па, поставленные лучшим балетмейстером и любителем животных одновременно, – эти три кита океанариума, как бы забыв всякие навыки, кувыркались и бились о стены, но все это весело и как-то даже ожесточенно весело.
Все дельфины-белобочки сбились в кучу и, громко жестикулируя, – нет, жестикулировать, собственно, им зачем, – громко крича на чистом человечьем языке, ругали его, профессора, страшными словами, обзывали мучителем людей, то есть дельфинов, и кто-то даже вспомнил Освенцим и крикнул: «Это не должно повториться!» Один обалдевший от счастья дельфин, прекрасный представитель вида <...>, которому, видимо, только что вынул электрод собрат его по – да-да! – по разуму (теперь в этом можно не сомневаться), – этот дельфин делал громадные круги, подобно торпеде, нырял, выпрыгивал вверх, и тогда можно было разобрать: «Долой общение, никаких контактов!» – и что-то еще. Дельфины-лоцманы пели песню «Вихри враждебные» и в такт ныряли на глубину, потом выныривали, подобно мячам, если их утопить и неожиданно отпустить, и затягивали что-то новое, видимо, уже сочиненное ими; какой-то дельфиний гам – нет, гимн – разлился вокруг:
Наши первые слова:Люди, люди, что вы!Но они не вняли нам, —Будьте же готовы!
Вся баскетбольная команда перекидывала мячи через сетку, специально в нее не попадая и от этого находясь в блаженном идиотизме, что видно было по их смеющимся рожам.
Кругом царила картина радостного хаоса и какого-то жуткого напряжения, даже ожидания.
Хорошо, что толстые стены заглушали этот вой, треск, писк, доходящий до ультразвука, но что, если вынесет наружу?! Там, там ведь акулы и кашалоты, касатки, спруты – брр-ра! Профессор даже сжал зубы и сломал вставную челюсть. Он все-таки вынул ее и вдруг остолбенел.
Во всем хаосе этом, среди всей этой культурной революции только одно существо было спокойно и невозмутимо. Это был служитель. Он сидел – нет, он стоял, – словом, он как-то находился в пространстве и невидящими глазами смотрел вокруг!
– Что с вами? Вы сошли с ума! Идите сейчас же спать. Я побуду вместо вас, я прослежу за ни... – Профессор услышал сзади позвякивание трезубца и вспомнил, что следить уже, собственно, не за кем, и если <следить, то> уж кто за кем следит!
– Как вы смели оскорблять животных!
Боже! Он опять забылся. Какой-то дельфин юркнул к борту, нажал на датчик, и в ту же секунду служитель бросился на профессора, выхватил у него, оторопевшего, из рук челюсть и растоптал ее прямо на глазах на дорожке у бассейна.
Это категорически воспрещалось, и профессор все понял: они сделали с ним то же, что мы до этого делали с ними. Они вмонтировали в него... Какой ужас! Да и за такой короткий срок исследовали и научились управлять... Кошмар!
– Да? А почему же это не было кошмаром, когда все было наоборот? – пропищал над ухом тонкий голос, но этот голос показался профессору уже противным. – Ну! Ответьте!
Он резко обернулся – на уровне его головы стояла морда одного из трех китов (он, конечно, опирался на двух других).
«Так! Это совсем худо! Эдак они научатся передвигаться по суше!» – машинально подумал профессор.
– Конечно! И очень скоро! – Голос принадлежал киту.
«Никогда не думал, что у такого милого животного будет такой противный голос», – опять подумал профессор.
– Но-но! Советую не шутить. – И кит показал профессору вмонтированный в плавник зуб акулы. – Я уже сделал им довольно много операций, и, заметьте, все успешно и бескровно. Но я могу и ошибиться. – Кит мерзко захихикал, а профессор постарался не отмечать про себя ничего лишнего, только одно напоследок: «Э! Да он еще и телепат».
– И очень давно. – Кит кашлянул и снял улыбку. А может, и не снял, черт его знает, только он насупился и произнес кому-то внизу: – Хватит! Он все понял, – и тут же с треском исчез.
– Что вы хотите от меня? – выдохнул профессор.
– Я уже объяснил вам в довольно доступной форме, – сказал дельфин с трезубцем.
– Ну хорошо! Так! Господа!..
– К черту господ! – рявкнул бассейн.
– Друзья!
– Долой дружбу ходящих по суше!
– Но как же к вам обращаться? – профессор растерялся окончательно.
– Это уж слишком, парни, – произнес в защиту чей-то голос, по тембру – его проводника.
Все стихло. Профессор с некоторой даже нежностью благодарно взглянул на дельфина.
«Недаром я его любил, когда он был животным. Но стоп! Как же он шел по коридору, как он сидел у меня? Он же не должен мочь, не может долж...» – Профессор глянул вниз и упал...
У дельфина не было ног, но у него что-то было, и на этом чем-то были надеты его, профессора, ботинки.
Нас загоняют спать. Гасят свет везде, а в темноте находиться страшно. Вот и идешь, и спишь. Как все-таки прекрасно, что есть коридоры – по ним гуляют, и туалеты – в них... нет-нет, в них курят. Только там дурно, там все время эти психи, эти проклятые психи раскрывают окна, и сквозят, и сквозят. Я буду жаловаться завтра. Зачем завтра! Сейчас же напишу Косыгину... Эх! Погасили свет, как же можно! Как же вам не стыдно! Ну! Дайте только выздороветь!.. Покойной ночи. Жгу спички и пишу. Так делал Джордано Бруно. Он и сгорел поэтому так быстро. А я не могу, я пойду и буду спать, чтобы выжить – и уж тогда...
Я не могу спать. Нельзя спать, когда кругом в мире столько несчастья и – храпят. Боже! Как они храпят! Они! Они! Хором, и в унисон, и на голоса, и в терцию, и в кварту, и в черта в ступе. Они храпят, а я сижу в туалете и пишу. Как хорошо, что есть туалеты, хоть здесь и сквозняки. Они храпят, потому что безумны. Все безумные храпят и хрипят и <издают> другие звуки, словно вымаливают что-то у бога или у главврача, а сказать ничего не могут, потому что нельзя. В десять – отбой и не положено разговаривать. Кем не положено? Неизвестно. Такой закон, и персонал на страже. Как заговорил – так вон из Москвы, сюда я больше не ездок. А кому охота после отбоя вон из Москвы! Это в такую-то слякоть, в больничной одежде! Вот и не разговаривают и храпят: мол, господи, защити и спаси нас, грешных, и ты, главврач, сохрани душу нашу в целости! Душа – жилище бога, вместилище, а какое к черту это жилье, если все оно насквозь провоняло безумием и лекарствами и еще тем, что лекарствами выгоняют!
Доктор! Я не могу спать, а ведь вы приказали, вы и лекарства-то мне колете эти самые, чтоб я спал, а от них импотенция. Да, да, не убеждайте меня, мне сказал алкоголик, а он-то знает; и сам, в конце концов, читал в мед<ицинском> справочнике.
Доктор, отпустите меня с богом! Что я вам сделал такого хорошего, что вам жаль со мной расставаться? Я и петь-то не умею, без слуха я, и исколот я весь иглами и сомнениями!
Отойдите, молю как о последней милости. Нельзя мне остаться импотентом, меня из дома теща выгонит, и жена забьет до смерти. А? Ну ладно! Последний раз, самый последний... Опять вы не в руку! Это, в конце концов, свинство. А сестры – они милосердия, а не свинства!
О боги, боги! Зачем вы живете на Олимпе, черт вас подери в прямом смысле этого слова!
Говорят, в Большом театре был случай. Две статистки или кассирши, этого никто уже не помнит, влюбились в режиссера Файера или Файдильмера (это неважно, важно, что он еврей и не стоит этого), обвязались будто красными маками и упали вниз, причем в самом конце спектакля, чтобы не нарушать действия, – ис<кусст>во они тоже любили. Скандал был страшный, но публика аплодировала. Эффект, елки-палки! А публике что? Хлеба и зрелищ. Хлеб в буфете в виде пирожных, а зрелище – вот оно, достойное подражания. Кровавое. Заедайте его, граждане, пирожными, заедайте!