Том 1. Российский Жилблаз - Василий Нарежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что за чудеса, — сказал я, — он одною ногою не владел, а другою хромал!
— Тут, верно, заключается тайна, — сказала Ликориса, вставая, — как бы узнать ее?
— Мы должны узнать, — сказал я, — может быть, мы назначены провидением быть орудиями, помощию которых оно делает несчастных счастливыми.
Мы поспешно пошли в деревню, рассуждая, что бы все это значило? Кто Пахом, кто человек с лысиною, кто незнакомка в белом платье за железною решеткою?
Глава XII Кающаяся и раскаивающийсяБольшую часть ночи не могли мы сомкнуть глаз, так любопытство нас мучило, а особливо Ликорису, которая, по сродной женскому полу нежности, брала участие в пользу Пахома. «Возможно ли, — твердила она, — чтобы подлинный нищий мог быть так умен и столь превосходно играл на кларнете? Верно, он благородный человек, но только несчастливый; и может быть, несчастливый от любви! Ах, как же он жалок! Но как он в один миг исцелел? Неужели кларнет его был волшебный талисман, который имел такую таинственную силу в руках человека с лысиною? Или он до сих пор притворялся хромым и безногим? Может быть, он и не крив?» — «Все может статься», — говорил я и на утро другого дня пошел посетить нищего с мыслию во что бы ни стало выведать у него правду.
Видно, бедный Пахом один проводил ночь, а потому не для чего было ему долго нежиться в постеле. Избушка была заперта; итак, я спросил у резвящихся мальчишек, куда пошел Пахом? Мне указали на ближнюю рощу, и я догадался, что ему не без нужды до лесного дома. В самом деле, спустя несколько времени я его увидел. Он был в обыкновенном наряде, сидел под деревом, потупя глаза в землю и вздыхая поминутно. Едва я подошел к нему и хотел начать разговор, как услышал в правой стороне большой шум и разные голоса. Оборотясь, вижу странную картину, которая могла бы служить хорошим образцом для живописца. На небольшой полянке невдалеке от двух колясок дрались на поединке двое мужчин. Один, судя по епанче, шляпе и предлинной шпаге, показался мне испанцем; другой по долгополому кафтану с разрезанными рукавами и саблею — поляком. Подле них еще стояли двое: один неотменно должен быть француз, ибо, он вместо того чтоб принять участие в битве, кривлялся самым странным образом, размахивал руками, делал разные прыжки и, словом, совершенно представлял все телодвижения ратующих, приговаривая: «Браво, господа, браво! Courage! Хорошенько, — еще, еще!» Другой был, без всякого сомнения, немец, что можно заключить по огромной туше его с преогромным носом, украшенным багровыми прожилками, по большой трубке, которую курил он, опершись о дерево, и еще большей косе, плотно привинченной к затылку. У ног его стояла на коленях молодая плачущая женщина, которая была бы довольно миловидна, если б имела рост выше, а брюхо поменьше. Она обнимала колена у немца, приговаривая: «Батюшка! простите!» А он, спокойно выбивая золу из трубки об дерево, кричал к кучеру коляски, подле стоявшей: «Иван! набей еще трубку и подай бутылку пива!»
Пахом, казалось, не приметил как сих подвигов, так и моего пребывания.
— Что это такое, господин бандурист, — сказал я, — разве не видишь, что подле тебя делается? Надобно унять воителей! Теперь время мирное.
Пахом, подняв глаза, осмотрел сражающихся и, улыбнувшись, сказал:
— Попробую силы музыки, авось она не приведет ли в рассудок сих индейских петухов!
С сим словом он встал, взял в руки свою бандурку, поковылял к рыцарям и, не говоря ни слова, начал играть веселую песенку, попевая и попрыгивая. Немец выпустил изо рту трубку и глядел на него с некоторым удивлением; испанец и поляк перестали драться и, спустя свои смертоносные орудия, глядели один на другого, как будто спрашивая глазами: «Какой дьявол подоспел сюда?» Что касается до француза, то он чуть не лопнул со смеху. «Это подлинно настоящий бард Фингалов[57], достойный воспевать подвиги своих героев!» Тут снова принялся он хохотать.
Пользуясь сею счастливою остановкою, я подошел к изумленным и сказал:
— Господа кавалеры! заклинаю вас всеми святыми и честию — оставить до дальнейшего времени ратоборства. Не гораздо ли лучше жить в мире и пользоваться дарами природы, чем головорезничать!
Испанец. Всеми святыми? Я был бы изверг моего отечества, если бы ослушался такого заклятия! (Вкладывая шпагу в ножны.) Всеми святыми? Клянусь святым Яковом Компостельским*, я достоин был бы испытать все истязания святой инквизиции, если б не послушался вашего увещания!
Поляк(скручивая в кольцы усы) . Вы говорили о чести? Кто лучше поляка знает честь? Дай руку, пан испанец; и чем нам проливать кров из жил один у другого, вольем лучше в них бутылки по две вина в корчме в ближнем селении! (Они обнялись.)
Немец. Что-то упомянуто о дарах природы? Признаюсь, я до них страстный охотник! Что, право, толку резаться? То ли дело сидеть за столом, на котором стоят блюды с ветчиною, колбасами, сосисками, сыром и кружка с пивом. Если еще к этому соблаговолит господь бог даровать трубку табаку, то я вижу небо отверзто и ангелов, играющих на органах.
Француз. Я меньше всех имею охоты не соглашаться на мир. Как скоро так, я — ваш, почтеннейший господин Шафскопф*! — а с тем вместе Луиза моя.
Немец. Черт вас побери и обоих! хоть повесьтесь на первой осине!
Француз обнял его дружески, а потом еще дружелюбнее Луизу, которая после такого оборота в деле успокоилась, и все пошли в нашу деревню, будучи предшествуемы Пахомом, который играл самый звонкий марш. Обе коляски за нами следовали.
Когда в моем покое все мы уселись за столом, где по приказанию г-на Шафскопфа поставлен был вскоре самый сытный завтрак, и когда мы довольно вкусили от даров природы и, следовательно, поразвеселились, я предложил обществу:
— Господа! пока жена моя (я сим именем почел за благо назвать Ликорису) и почтенная госпожа Луиза хлопочут в кухне об обеде, не худо бы нам сделать взаимную друг другу доверенность и объяснить тем, кто всего не знает, что значит сегодняшнее приключение?
Все охотно согласились. А как нищий Пахом был некоторым образом восстановителем спокойствия, то и ему дозволено слушать наши повествования, только в некотором отдалении, по требованию испанца и поляка.
— В моем отечестве, — сказал последний, — даже в Сеймовом собрании дозволяется присутствовать шутам и скоморохам, и ежели они заметят, что коронный маршал и великие советники от многого внимания задумываются, имеют право бренчать в бубенчики, хлопать хлопушками, пускать мыльные пузыри. Оттого господа присутствующие развеселяются, мысли их освежаются, и они делают премудрые решения!
По уговору испанец первый начал так:
— Мне много рассказывать нечего. Отец мой Амвросий был не последний мещанин из города Олмедо. Мать моя Агнеса была целомудреннее самого целомудрия. Она с головы до ног была обвешана большими и малыми крестами, образами и мощами, которыми от времени до времени наделял ее духовник отец Антоний, бенедиктинец. Четки матери моей были в полпуда. Что она ни делала, всегда призывала в помощь какого-нибудь святого. Таковое примерное благочестие перешло и в меня по наследству. Мне все дозволено было: браниться, драться, красть, — только бы все это было с помощию божиею!
Свободное время от домашних упражнений мать моя запиралась в свою молитвенную комнату с добрым отцом Антонием и с таким усердием каялась, что стон ее слышен бывал в другой комнате; она даже иногда вскрикивала, так строго увещевал ее духовник. Такие обстоятельства привели отца моего в жалость о бедной грешнице, тем более что чрез два часа покаяния она выходила к нам бледная, томная, расслабленная, так что едва стояла на ногах. Когда отец мой подходил к ней с видом утешения, она ахала, крестилась и читала молитвы, составленные для прогнания бесов.
Такая единообразная жизнь, наконец, отцу моему наскучила; он сам захотел быть духовником жены своей и в силу сего намерения заблаговременно прибрал ключ от молельной. В один день, когда вздохи кающейся были сильнее обыкновенного, отец мой мгновенно явился пред нею. «О небо!»-вскричала мать моя и упала в обморок, несмотря, что от движения пришла в самое неблагочестивое положение. Зато святой отец не потерял присутствия духа. Он встал, ибо появление отца моего повергло и его на колени, оправился и сказал протяжно: «Как? испанца ли я вижу? Невозможно! Это должен быть самый злой еретик, или, и того больше, сам сатана, утешающийся помешательством благочестивых упражнений! Разве неизвестно тебе, что это одно из главнейших преступлений противу правил святой нашей веры? Ты достоин всесожжения!»
Не знаю почему, отец мой не внял разумным словам преподобного мужа. Он взбесился и, несмотря на страшную особу Антония, поднял лежавшие четки моей матери и давай крестить праведного по чему ни попало. Монах также навострил когти, но, будучи тучен, а притом стеснен своим одеянием, мало наносил вреда врагу своему. Сражение до тех пор продолжалось, пока монах, совсем обессилев и запутавшись в рясе, не повалился на пол с сильным стуком и кряхтеньем. Мать моя, пришедшая от падения сего в чувство, открыла глаза и, увидя духовника всего в багровых пятнах и кровь, текущую со лба, вскочила, закричала, и, прежде нежели отец мой успел и на нее поднять отмстительные четки, она подбежала к нему, вцепилась в усы и, скрыпя зубами, начала рвать со всей силы. Так и следовало поступить с нарушителем благочестивых занятий и оскорбителем достойной особы путеводителя души нашей к горнему блаженству; но я был тогда молод, следовательно, сколько неопытен, столько и дерзок. Я, окаянный, стоя в открытых дверях и видя сей неравный бой, вскричал: «Батюшка! извольте управляться с матушкою, а с монахом поспорю и я!» Тут, бросившись на Антония с размаху, я спутал его в рясе, как паук спутывает муху в паутине, и начал тормошить и терзать. Пленник мой, закрыв глаза, прошипел: «Ох! помилуй!» Я остановился и вижу, что и родитель мой с не меньшим мужеством разделывался с дорогою половиною; она также сбита была с ног и жалостно вопила под ударами четок. Видя, что враги наши уже не противятся, мы поумягчились, дали монаху свободу уйти, — что он тотчас и исполнил, — а отец мой выволок жену из дому, кинул на улицу и запер двери.