1. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня зовут Фонтанэ, а тебя как?
Потом он спросил, что делает мой отец. Я ответил, что он врач.
— А мой папа — адвокат, — сообщил Фонтанэ. — Это лучше.
— Почему?
— Разве ты не знаешь, что лучше быть адвокатом?
— Нет, не знаю.
— Ну, значит, ты дурак.
У Фонтанэ был изобретательный ум. Он посоветовал мне разводить шелковичных червей и показал Пифагорову таблицу, которую «составил сам». Я восхищался и Пифагором и Фонтанэ.
Сам я знал только басни.
Уходя, я получил от мадемуазель Лефор хорошую отметку, но никак не мог понять, на что она нужна. Матушка объяснила мне, что почести не имеют никакой практической пользы, Затем спросила, чем я занимался в первый день. Я ответил, что глядел на мадемуазель Лефор.
Она посмеялась надо мной, но я сказал правду. Я всегда склонен был воспринимать жизнь, как зрелище. Я никогда не был настоящим наблюдателем, потому что для наблюдений необходима система, у меня же никакой системы нет. Наблюдатель управляет своими зрительными восприятиями, зритель отдается впечатлению. Я родился зрителем и полагаю, что на всю жизнь сохраню наивность, свойственную парижским зевакам, которых все занимает; даже в зрелом возрасте они сохраняют бескорыстную детскую любознательность. Единственное зрелище, нагонявшее на меня тоску, было зрелище театральное. Житейские представления, наоборот, всегда интересовали меня, начиная с представлений, которые я увидел в пансионе мадемуазель Лефор.
Итак, я продолжал разглядывать мою учительницу и, укрепившись в мысли, что она грустит, спросил Фонтанэ, почему она такая грустная. Фонтанэ, не утверждая ничего определенного, приписал это угрызениям совести и припомнил, что грустное выражение вдруг появилось на лице мадемуазель Лефор в тот далекий день, когда она отняла у него деревянный кубарь, не имея на то никакого права, и почти тотчас же совершила еще одно злодеяние: желая заглушить жалобы ограбленного, она нахлобучила ему на голову дурацкий колпак.
Фонтанэ полагал, что человек, запятнавший себя подобными преступлениями, должен навек утратить радость и покой. Но его объяснение не убедило меня, и я стал искать другого.
По правде говоря, неумолчный гул, царивший в классе, не благоприятствовал каким бы то ни было размышлениям. Ученики, не стесняясь, дрались на глазах мадемуазель Лефор, которая хотя и присутствовала в классе, но душой была далеко. В комнате стоял невообразимый шум, и было темно от тучи учебников и хлебных корок, которыми мы швыряли друг в друга. Только малыши сидели спокойно, держась руками за собственные ножки и высунув языки, и с кроткой улыбкой смотрели на потолок.
Случалось, что мадемуазель Лефор все с тем же видом сомнамбулы врывалась в этот хаос и карала невиновных. Затем она вновь замыкалась, как в башню, в свою печаль. Вы только подумайте, что творилось в голове восьмилетнего мальчика, полтора месяца среди адского шума писавшего на грифельной доске:
Безвестным голод свел в могилу Мальфилатра.
Это был заданный мне урок. Бывало, я сжимал голову руками, пытаясь сосредоточиться, но меня преследовала мысль о грусти мадемуазель Лефор. Я непрерывно думал о нашей опечаленной наставнице. Фонтанэ подогревал мое любопытство странными рассказами. Он уверял, что по утрам из комнаты мадемуазель Лефор доносятся жалобные стоны и звон цепей.
— Она уже давно, месяц тому назад, читала всему классу какую-то историю, как будто в стихах, и плакала, — припоминал он.
В рассказе Фонтанэ слышался ужас, который пронизал и меня. Уже на следующий день я убедился, что рассказ этот не выдумка, во всяком случае что касается чтения вслух; вот относительно звона цепей, при воспоминании о котором Фонтанэ бледнел, я так ничего и не узнал; полагаю, что это гремели каминные щипцы и кочерга.
Вот что произошло на следующий день.
Мадемуазель Лефор, постучав по столу линейкой, водворила тишину, кашлянула и начала глухим голосом:
Бедная Жанна!
Выдержав паузу, она прибавила:
Всех дев прекраснее в своем селенье Жанна,
Фонтанэ подтолкнул меня локтем и прыснул со смеху. Мадемуазель Лефор негодующе взглянула на него и затем продолжала повествовать о бедной Жанне таким печальным голосом, словно читала покаянные псалмы. Возможно, и даже вполне вероятно, что повесть от начала и до конца была в стихах, но я могу передать ее только так, как запомнил. Надеюсь, что в моем прозаическом изложении читатель уловит разбросанные там и сям крупинки поэтического вдохновения.
Жанна была невестой; она дала слово молодому и мужественному горцу. Счастливца-пастуха звали Освальдом. Все уже было готово для праздника Гименея. Подружки Жанны принесли ей фату и венок. Счастливица Жанна! Вдруг ею овладевает какое-то оцепенение. Смертельная бледность покрывает ее щеки. Освальд спускается с гор. Он спешит к Жанне и говорит: «Не моя ль ты подруга?» Она отвечает: «Дорогой Освальд, прощай, я умираю!» Бедная Жанна! Гроб был ей брачным ложем, и колокола деревенской церкви, вместо того чтобы сзывать на венчание, сзывали на погребение.
В этом рассказе было много выражений, которые я слышал впервые и не понимал, но все в целом показалось мне таким печальным и прекрасным, что при чтении я почувствовал трепет. Очарование меланхолии открылось мне в нескольких стихах, хотя я был не в силах передать точный их смысл. Человеку, если только он не стар, нет надобности понимать, чтобы чувствовать. Непонятное может волновать, и правильно говорят, что неясное пленяет юные души.
Сердце мое было переполнено, из глаз брызнули слезы, и ни гримасы Фонтанэ, ни его насмешки не могли остановить моих рыданий. А между тем в ту пору я был уверен в превосходстве Фонтанэ надо мной. Я усомнился в нем только после того, как Фонтанэ стал помощником министра.
Мои слезы были приятны мадемуазель Лефор, она подозвала меня и сказала:
— Пьер Нозьер, вы плакали; вот вам крест почета. Знайте, что стихи эти написаны мною. У меня есть толстая тетрадь, исписанная такими же красивыми стихами, но я все еще не нашла издателя. Ведь это же ужасно? Это просто непостижимо!
— Мадемуазель, — ответил я, — как я рад! Теперь я знаю, почему вы такая печальная. Вы любите бедную Жанну, которая умерла в селенье. Вы думаете о ней, и вам ее жалко; вот вы и не замечаете, что творится в классе, правда?
К сожалению, эти слова не понравились ей. Она сердито взглянула на меня и сказала:
— Жанна — это вымысел. Вы глупы. Отдайте крест и ступайте на место.
Я возвратился, плача, на свое место. Но на этот раз я плакал от жалости к самому себе и должен признаться, что в этих слезах не было той сладости, как в тех, что я проливал над судьбою бедной Жанны. Еще одно обстоятельство увеличивало мое смятение. Я не знал, что такое вымысел. Не знал этого и Фонтанэ.
Придя домой, я спросил матушку.
— Вымысел — это ложь, — ответила она.
— Ах, мама, вот несчастье, значит Жанна — ложь?
— Какая Жанна? — спросила матушка.
Всех дев прекраснее в своем селенье Жанна.
И я рассказал ей историю Жанны так, как она запечатлелась у меня в памяти.
Мать ничего не сказала, но я слышал, как она шепнула отцу:
— Какие пошлости внушают ребенку.
— Да, действительно страшные пошлости, — сказал отец, — но что понимает старая дева в педагогике? У меня своя теория насчет системы воспитания, и я когда-нибудь изложу ее вам. По-моему, ребенку в возрасте Пьера надо рассказывать о нравах животных, потому что у него те же вкусы и то же развитие, что и у них. Пьер способен понять верность собаки, преданность слона, хитрость обезьяны — вот об этом и надо ему рассказывать, а не о какой-то Жанне, селенье, колоколах и прочей чепухе.
— Бы правы, — ответила матушка, — ребенок и животное прекрасно понимают друг друга, — оба близки к природе. Но, друг мой, поверьте мне, есть кое-что более понятное детям, чем обезьяньи хитрости. Это благородные подвиги великих людей. Героизм ясен, как день, даже для маленького мальчика, и если рассказать Пьеру, как умер шевалье д'Ассас[248], он поймет это не хуже, чем мы с вами.
— Ах! — вздохнул отец, — я, наоборот, полагаю, что в разные эпохи, в разных странах и разные люди по-разному понимают героизм. Но это не существенно. То, что существенно в жертве, — это сама жертва. Пусть цель, ради которой жертвуют собой, — иллюзия, самоотвержение остается все же фактом, и этот факт — самый великолепный убор, которым человек может украсить свое нравственное убожество. Милый друг, ваше прирожденное благородство помогло вам лучше, чем мне мой опыт и размышления, — вы постигли эти истины. Я включу их в мою теорию.