Джен Эйр - Шарлотта Бронте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, вы должны всецело быть моей, — отвечал он твердо, — иначе все эти разговоры бесполезны. Как могу я, мужчина, которому нет еще тридцати, увезти с собой в Индию девятнадцатилетнюю девушку, если она не станет моей женой? Как могли бы мы всегда быть вместе — то в пустыне, то среди диких племен, — не будучи повенчанными?
— Отлично сможем, и при каких угодно обстоятельствах, — живо возразила я. — Совершенно так же, как если бы я была вашей родной сестрой или мужчиной и священником, вроде вас.
— Известно, что мы не брат и сестра, и я не могу выдавать вас за сестру; сделать это — значит навлечь на нас обоих оскорбительные подозрения. К тому же, хотя у вас и мужской ум, но сердце женское, — словом, из этого не выйдет ничего хорошего.
— Выйдет, — настаивала я с некоторым вызовом, — вот увидите. У меня женское сердце, но не в том, что касается вас; к вам у меня лишь чувство преданной дружбы, доверие товарища по оружию, сестринская привязанность, если хотите, покорность и почтение ученика к своему учителю, — ничего больше, не беспокойтесь.
— Все то, что мне нужно, — сказал он как бы про себя. — Именно то, что мне нужно. Но есть препятствия, их надо устранить. Уверяю вас, Джен, вы не будете раскаиваться, выйдя за меня замуж; мы должны пожениться. Повторяю: иного пути нет; и, без сомнения, брак вызовет чувство, которое оправдает наш союз даже в ваших глазах.
— Я презираю ваше представление о любви, — невольно вырвалось у меня; я поднялась и теперь стояла перед ним, прислонившись спиною к скале. — Я презираю то лживое чувство, которое вы мне предлагаете. Да, Сент-Джон, я презираю и вас, когда вы мне это предлагаете!
Он пристально посмотрел на меня, плотно сжав свой красиво очерченный рот. Был ли он разгневан или удивлен — трудно сказать: он в совершенстве владел своим лицом.
— Я не ожидал от вас таких слов, — сказал он. — Мне кажется, я не сделал и не сказал ничего, заслуживающего презрения.
Я была тронута его кротким тоном и поражена спокойным, торжественным выражением его лица.
— Простите мне эти слова, Сент-Джон, но вы сами виноваты, что они у меня так неосмотрительно вырвались. Вы затронули тему, относительно которой мы резко расходимся во мнениях, тему, относительно которой мы не должны допускать споров: самое понятие «любовь» уже служит яблоком раздора между нами; так что бы мы стали делать, если бы вопрос этот встал перед нами всерьез? Что пережили бы мы с вами? Дорогой кузен, откажитесь от мысли об этом браке, забудьте о нем.
— Нет, — сказал он, — я давно лелею этот план, и только он может обеспечить успех моей великой задачи; но сейчас я не буду настаивать. Завтра я уезжаю в Кембридж; там у меня много друзей, с которыми я хотел бы проститься. Я буду в отсутствии две недели; воспользуйтесь этим временем, чтобы обдумать мое предложение, и не забывайте, что если вы от него откажетесь, вы отвергаете не меня, а бота. Через мое посредство он открывает перед вами благородное поприще, но вступить на него вы можете, только став моей женой. Откажитесь стать моей женой, и вы навсегда замкнетесь в кругу эгоистического благополучия и бесплодного прозябания. Берегитесь, как бы вам не оказаться в числе тех, кто изменил вере и стал хуже неверных.
Он смолк. Отвернувшись от меня, он снова окинул взглядом реку и холмы.
Но на этот раз он не стал раскрывать предо мной своего сердца: я была недостойна такого доверия. Когда мы шли рядом домой, я чувствовала в его непреклонном молчании все, что он испытывал ко мне: разочарование сурового, властного фанатика, встретившего сопротивление там, где он ждал покорности, осуждение холодного и непреклонного ума, открывшего в другом человеке переживания и взгляды, которым он не может сочувствовать; словом, как человек, он бы охотно принудил меня повиноваться и, только как истинный христианин, он терпеливо переносил мою испорченность и предоставлял мне столь длительный срок для размышлений и раскаяния.
В этот вечер, поцеловав сестер, он не счел нужным даже пожать мне руку и молча вышел из комнаты. Хотя я и не чувствовала к нему любви, но была дружески к нему расположена и оскорбилась этой подчеркнутой небрежностью, так оскорбилась, что слезы выступили у меня на глазах.
— Я вижу, Джен, — сказала Диана, — что вы с Сент-Джоном поссорились во время сегодняшней прогулки. Все-таки пойди к нему, он, наверно, стоит в коридоре и поджидает тебя, — он готов помириться.
В подобных обстоятельствах я обычно не выказываю чрезмерного самолюбия. Мне всегда приятнее уступить, чем настаивать на своем; я побежала за ним, — он ждал возле лестницы.
— Доброй ночи, Сент-Джон, — сказала я.
— Доброй ночи, Джен, — отозвался он спокойно.
— Тогда пожмем друг другу руку, — прибавила я.
Каким холодным и вялым было его пожатие! Он был крайне задет тем, что произошло сегодня; никакое волнение не растопило бы лед его сердца, никакие слезы не тронули бы его. Нечего было и думать о радостном примирении, о веселой улыбке или ласковом слове; однако, как христианин, он помнил о том, что надо быть терпеливым и кротким; и когда я спросила, простил ли он меня, он отвечал, что, как правило, не помнит оскорблений; впрочем, ему нечего прощать, так как он и не обижен.
С этими словами он ушел. Я предпочла бы, чтобы он меня ударил.
Глава XXXV
Сент-Джон не уехал на следующий день в Кембридж, как предполагал. Он отложил свой отъезд на целую неделю; за это время он дал мне почувствовать, как сурово может наказывать человек добрый, но строгий, справедливый, но неумолимый, — того, кто его обидел. Без всякой враждебности, без единого слова укоризны, он все же давал мне ясно понять, что я лишилась его расположения.
Не то, чтобы Сент-Джон затаил в душе недостойное христианина чувство мести; он не тронул бы и волоса на моей голове, когда бы имел даже полную возможность это сделать. И по натуре и по убеждениям он был выше подобных низменных побуждений мести; он простил мне мои слова о том, что я презираю его и его чувства, но он не забыл этих слов; и я знала, что, пока оба мы живы, он их не забудет. Я видела по его взгляду, когда он смотрел на меня, что эти слова как бы все время стоят между нами, и что бы я ни говорила, они слышались ему в моем голосе, и отзвук их был в каждом его ответе.
Он не избегал моего общества и, как обычно, звал меня каждое утро к своему столу. Боюсь, что его греховной природе доставляло удовольствие (как христианин, он в нем не участвовал и не мог разделять его) показывать, как искусно он умеет, действуя и говоря по видимости так же, как и прежде, казнить меня своей отчужденностью, ибо он не вкладывал в каждое слово и каждый поступок того одобрения и интереса, которые раньше вносили в нашу дружбу некоторое суровое очарование.
Для меня он словно перестал быть живым человеком и превратился в мраморную статую, его глаза казались холодными яркими сапфирами, его язык — говорящим инструментом, и только.
Все это было для меня пыткой — утонченной, длительной пыткой. Она поддерживала во мне тайное пламя негодования и трепетную тревогу скорби, и я чувствовала, что если бы стала его женой, этот добрый человек, чистый, как ледяной горный ключ, скоро свел бы меня в могилу, не пролив ни единой капли моей крови и не запятнав своей кристальной совести ни малейшей тенью преступления. Особенно остро я это ощущала при всякой попытке умилостивить его. На мой зов не было отклика. Он, видимо, не страдал от нашей отчужденности, не стремился к примирению; и хотя мои слезы не раз начинали капать на страницу, над которой мы оба склонялись, они производили на него не больше впечатления, чем если бы сердце у него было каменное или железное. Между тем с сестрами он стал даже ласковее, чем прежде, словно боялся, что одной холодности недостаточно и она не убедит меня в полной мере, до какой степени я отвергнута и изгнана. Поэтому он и прибегал к силе контраста; однако я уверена, что он поступал так не по злобе, а из принципа.
В канун его отъезда, на закате, я увидела, что он гуляет один по саду, и, вспомнив, что этот человек, теперь такой чуждый, когда-то спас мне жизнь и что мы с ним близкие родственники, решила сделать последнюю попытку вернуть его дружбу. Я вышла и направилась к нему в ту минуту, когда он стоял, опершись о калитку; я сразу приступила к делу:
— Сент-Джон, я страдаю оттого, что вы все еще на меня сердитесь. Будем опять друзьями.
— А разве мы не друзья? — отвечал он невозмутимо, не отрывая взгляда от восходящей луны, на которую смотрел при моем приближении.
— Нет, Сент-Джон, мы уже не такие друзья, как были. И вы это знаете.
— Разве нет? Что ж, очень плохо. Что до меня, то я желаю вам только добра.
— Я вам верю, Сент-Джон, так как знаю, что вы не способны никому желать зла; но ведь я ваша родственница, и мне хотелось бы от вас более теплого чувства, чем то бесстрастное человеколюбие, с которым вы относитесь даже к чужим.