Тени грядущего зла - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего особенного, — крикнул я Норе, которая осталась снаружи. Уже вечерело, становилось прохладно.
— Нет. Все особенное, — отозвалась она. — Ступай дальше.
По библиотеке разливался густой приятный запах кожаных переплетов. Пять тысяч книг отсвечивали потертыми вишневыми, белыми и лимонными корешками.
Книги мерцали золотым тиснением, притягивали броскими заголовками. А вот камин на целый штабель дров. Из него вышла бы прекрасная конура на добрый десяток волкодавов. Над камином изумительный Гейнсборо, «Девы и цветы». Картина согревала своим теплом многие поколения обитателей Гринвуда. Полотно было окном в лето. Хотелось перегнуться через это окно, надышаться ароматами полевых цветов, коснуться дев, посмотреть на пчел, что усеяли блестками звенящий воздух, послушать, как гудят эти крылатые моторчики.
— Ну как? — донесся голос издалека.
— Нора! — крикнул я. — Иди сюда. Тут совсем не страшно! Еще светло!
— Нет, — послышался грустный голос. — Солнце заходит. Что ты там видишь, Чарли?
— Я опять в холле, на винтовой лестнице. Теперь в гостиную. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь на кухню. Море бочек, лес бутылок. А вот кухня… Нора, с ума сойти.
— Я и говорю, — простонал жалобный голос. — Возвращайся в библиотеку. Встань посередине комнаты. Видишь Гейнсборо, которого ты всегда так любил?
— Он тут.
— Нет его там. Видишь серебряный флорентийский ящик для сигар?
— Вижу.
— Ничего ты не видишь. А красно-бурое кресло, на котором ты пил с папой брэнди?
— На месте.
— Ах, если бы на месте, — послышался вздох.
— Тут — не тут, видишь — не видишь! Нора, да что ты в самом деле! Неужели не надоело!
— Еще как, Чарли! Ты так и не п о ч у я л, что стряслось с Гринвудом?
Я стал озираться по сторонам, пытаясь обонянием уловить тайну дома.
— Чарли, — голос Норы доносился издалека, с порога замка. — …четыре года назад, — послышался слабый стон. — Четыре года назад… Гринвуд сгорел дотла.
Я бросился к выходу.
— ЧТО?! — вскричал я.
— Сгорел. Четыре года назад. До основания, — сказала она.
Я отошел на три шага назад, посмотрел на стены, окна.
— Нора, но вот же он, целехонький!
— Нет, Чарли, это не Гринвуд.
Я потрогал серые камни, красные кирпичи, зеленый плющ. Провел рукой по испанской резьбе на входной двери.
— Не может быть, — сказал я в ужасе.
— Может, — отозвалась Нора. — Все новое, сверху донизу. Новое, Чарли. Новое. Новехонькое.
— И д в е р ь?
— Да, прислали в прошлом году из Мадрида.
— И мощеные дорожки?
— Да, камень добыли близ Дублина два года назад. А окна привезли из Уотерфорда весной.
Я вошел в дом.
— А паркет?
— Отделан во Франции, прислали прошлой осенью.
— Ну… ну, а гобелен?
— Соткан недалеко от Парижа, в апреле повесили.
— Но он же как две к а п л и… Нора!
— Чтобы сделать копии с мраморных медальонов, я ездила в Грецию. Хрустальную витрину тоже заказала, в Реймсе.
— А как же библиотека?!
— Все книги до единой переплетены и оттиснуты золотом заново и расставлены на такие же книжные полки. Одна библиотека мне влетела в сто тысяч фунтов.
— Как две капли, Нора, — воскликнул я. — Боже, как две капли.
Мы стояли в библиотеке. Я ткнул пальцем в серебряный сигарный ящик флорентийской работы.
— Ну уж его-то вы наверняка вытащили из огня!
— Нет, нет. Я же художник. Я запомнила, как он выглядел, сделала эскиз, отвезла во Флоренцию. В июле подделка была готова.
— А Гейнсборо!?
— Присмотрись повнимательнее! Это Фритци сработал. Фритци, ну тот самый, махровый битник с Монмартра, помнишь, художник. Он заляпает краской холст, потом делает из него воздушного змея и запускает в небо, а ветер с дождем творят за него красоту. Потом он продает эту картину за сумасшедшую цену. Так вот, оказывается, Фритци в тайне поклоняется Гейнсборо. Он меня убьет, если узнает, что я проболталась. Эти «Девы» написаны им по памяти. Здорово?
— Здорово, здорово! Боже мой, Нора, неужели все это правда?
— Как бы мне хотелось, чтобы это было ложью. Ты, наверное, думаешь, я спятила? Ведь у тебя мелькнула такая мысль? Чарли, ты веришь в добро и зло? Я не верила. Я как-то сразу постарела, увяла. Мне стукнуло сорок. Эти сорок стукнули меня, как локомотив. Ты знаешь, мне кажется… замок сам себя уничтожил.
— Как ты сказала, с а м?.. себя?
Она прошлась, заглядывая в комнаты, где уже начинали сгущаться сумеречные тени.
— Мне было восемнадцать, когда мне привалило богатство. Если мне напоминали о Стыде, я отвечала: «Чепуха!». Если призывали к Совести, я кричала в ответ: «Чушь собачья!». Но в те годы чаша была пуста. С той поры много всяких помоев вылилось на меня, и вот, к своему ужасу, я обнаружила, что стою в этой чаше по уши в старой грязи. Теперь я знаю, что на свете есть и совесть, и стыд.
Я ношу в себе память о тысяче молодых мужчин, Чарльз.
Они врезались в мою память и погребены в ней. Когда они уходили из моей жизни, Чарльз, мне казалось, они уходят навсегда. Это теперь я наверняка знаю, ни один из них не исчезал бесследно, от кого оставалась сладостная боль, от кого рана. Боже, как я упивалась этой болью, наслаждалась этими ранами. До чего ж мне было хорошо, когда меня терзали, мучили. Я думала, что время и путешествия исцелят меня, сотрут следы железных объятий. Но теперь я вижу — на мне сплошь чужие отпечатки. Чак, на мне живого места нет, я стала словно дактилоскопическая карта ФБР, я вся испещрена отпечатками пальцев, как египетский свиток значками. Сколько шикарных мужчин вонзались и перепахивали меня, и казалось, никогда не будет мне за это наказания. Так вот же оно. Я запятнала весь дом, осквернила его. Словно изрыгнутые из чрева подземки, мои друзья, которые не признавали ни стыда, ни совести, битком набивались в мой дом и массой потной плоти растекались, пожирали взасос, наслаждаясь воплями и мучениями своих жертв, крики рикошетом отскакивали от стен. Замок приступом брали убийцы, Чарльз, каждый приходил за тем, чтобы убивать своим коротким мечом одиночество другого. А что он обретал? Лишь минутное вожделение, стоны.
Вряд ли в этом доме жил хоть один счастливый человек, теперь я понимаю это, Чарльз.
Хотя, конечно, видимость счастья была. Еще бы, когда вокруг столько хохота, столько вина, в каждой постели человеческий бутерброд, и мясцо такое розовенькое, что так и подмывает цапнуть. И думаешь: «Расчудесно-то как! Вот это веселье!»
Но все это ложь, Чарли, мы-то с тобой знаем, а дом глотал эту ложь и при мне, и при папе, и при дедушке, и до него… В доме всегда жилось весело, читай, кошмарно. Убийцы калечили в этих стенах друг друга лет двести, а то и больше. Все стены отсырели, дверные ручки липнут к пальцам. Лето на холсте у Гейнсборо увяло. А убийцы приходили и уходили, оставляя после себя одну только грязь да грязную память о себе. И все это скапливалось в доме.
Что будет, если наглотаешься такой грязи, а, Чарли? Ведь стошнит?
Моя собственная жизнь как рвотное. Я подавилась своим прошлым.
Так же и с домом.
И вот однажды я, доведенная до отчаяния, под ярмом своих грехов, наконец услышала, как одно старое зло трется о другое и шуршит в постелях на мансарде. И от случайной искры занялся весь дом. Сначала я услышала, как пожар хозяйничает в библиотеке и поглощает мои книги, потом послышалось, как огонь хлещет вина в подвале. Но я уже вылезла из окна и спускалась вниз по плющу. Мы собрались с прислугой на лужайке, позаимствовали из сторожки шампанское и бисквиты и устроили пикник на берегу озера.
Было четыре утра. Пожарные приехали из города к пяти, только для того, чтобы полюбоваться, как рушится кровля и фонтаны искр бьют выше неба и бледной луны. Мы угостили их шампанским и смотрели, как догорает Гринвуд. На рассвете здесь было пепелище.
Ему не оставалось ничего другого, как покончить с собой. А? Как ты думаешь, Чарли? Он столько натерпелся от моей родни и от меня.
Мы стояли в холодном холле. Я наконец пришел в себя.
— Да, Нора, пожалуй.
Мы зашли в библиотеку, Нора достала кипу чертежей и стопку тетрадей.
— И вот тогда, Чарли, я вдохновилась идеей: отстроить Гринвуд заново, собрать его по кусочкам, возродить птицу Феникс из пепла. И чтобы никто не прознал о его гибели, ни ты, ни кто другой в мире, пусть остаются в неведении. Слишком велика моя вина перед замком. Хорошо все-таки быть богатой. Можно подкупить пожарников шампанским, а местную прессу — четырьмя ящиками джина. О том, что от Гринвуда остались одни головешки, знали только в округе, в радиусе мили. Будет еще время поведать обо всем миру. А сейчас за работу! Я умчалась в Дублин к своему адвокату, у которого папа хранил чертежи замка. Мы просиживали с моим секретарем, месяцами разглядывая головоломки с греческими лампами и римской черепицей. Я закрывала глаза и припоминала дюйм за дюймом детали каждого гобелена, каждую каемочку, интерьеры в стиле рококо с их завитушками, все-все бронзовые финтифлюшки, подставку для дров в камине, рисунок на щитках выключателей, ведра для золы и дверные ручки. И когда был составлен список из тридцати тысяч наименований, я привезла сюда самолетом плотников из Эдинбурга, мастеров по укладке черепицы из Сиены, каменотесов из Перуджи. Четыре года они стучали молотками, прибивали, укладывали облицовку. Дело двигалось, Чарли, а я тем временем бродила, слонялась по фабрике, что близ Парижа, и смотрела, как паучки ткут для меня ковры и гобелены. Гонялась за лисами в Уотерфорде, где для меня выдували стекло.