Том 4. Наша Маша. Из записных книжек - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такой-то! — кричали ему. — Стать по ранжиру!
— Я — офицер, — глухо отвечал он.
— Бывший офицер!
И обедал он — за общим столом, но где-нибудь все-таки на уголке, в сторонке.
Это униженное тщеславие выглядело, конечно, глупо и смешно, и все-таки мне было почему-то жалко этого дядьку.
На конвертах двух маминых писем я записал историю некоего Тютикова.
Красноармеец Тютиков — нижегородец, колхозник, по паспорту 32 года, прихрамывает на обе ноги. Щупленький, окает. Над верхней губой и на подбородке маленькими кустиками лезут редкие светлые волосики. Сколько ему лет — трудно сказать: не то мальчик, не то старичок. Шинелишка старая, пилотка напялена как-то боком, слева направо, а не с затылка на лоб. Какой-то монашек в скуфейке.
Спрашивают, почему его в запасной прислали.
Улыбается кротко.
— Болен я. Здесь вот — в боку — болит. Ни лежать, ни сидеть не могу.
— Ну, что ж. Значит, домой поедешь — к жене.
— А ведь я не обженившийся.
— Да ну? Чего ж ты?
— А я — малосильный, — говорит он всерьез, с чуть заметной виноватой улыбкой.
— Эх ты — дядя! Ну, ничего… Приедешь и без жены проживешь. Девок теперь много — и такой нарасхват будешь.
Улыбается.
Спрашивают: есть ли у него ремесло?
— Нет. Я — баянист.
В колхозе получал трудодни за те вечера, когда играл. А так — весь день на печи валялся, «берег здоровье».
Черного хлеба не ел, только белый.
Еще бы лучше жил, да у него — мачеха.
Рассказал обо всем этом и глубоко-глубоко вздохнул.
— Ну, ничего, — говорят ему. — Скоро все домой поедем. Газеты-то ты читаешь?
— Не. Я неграмотный.
— Ка-ак? Да ты что? Двенадцатого года — неграмотный?
— Пробовали… уж тут, в армии… учить пробовали. Голова не обнимает.
— …Братья-то у меня — те грамотные, — говорит он с гордостью. — Один брат — большой начальник.
Выясняется, что брат Тютикова — генерал-лейтенант Г. («фамилия у него другая, он в зятья вышел»), очень известный и даже прославленный.
— Он мне четыре раза посылки присылал. Командир меня зовет: «Тютиков, тебе посылка!» А там — сахар, пряники, молоко омериканское.
— Любишь ты, я вижу, пряники!
— Люблю. Денег восемьсот рублей прислал. У меня денег много.
Брат не был в деревне 22 года. Последний раз приезжал (из Казани, кажется) на машине. Уже и тогда был «большим начальником»: А Тютикову было десять-одиннадцать лет.
— Брат с товарищами приехал. До самого вечера у нас гостили. Одного товарища звали Лоскутников Константин Федорович, второго Симаков…
И так всех четырех запомнил и назвал. Вероятно, самое яркое событие детства, если не всей жизни.
Часто видел его потом. Бежит, припадая на обе ноги. За плечами котомка, на маковке — грязная замызганная пилоточка. Монашек, богомолец, юродивый… Где, в какой стране, за какими морями и океанами может быть такое?!
. . . . .
(Другие записи, на других клочках.)
Теперь, наконец, узнал, что такое запасной полк. Сюда направляют отставших от своих частей, выздоравливающих, а также тех, кто почему-либо не подходит для службы в действующих частях. Вот и Тютиков таким образом сюда попал.
Тут же, в этом же здании (бывшая школа) — сборный пункт, место, куда поступают для распределения по частям вновь мобилизованные, выздоравливающие, штрафные, разжалованные, отставшие и потерявшие свои части.
Уходя отсюда (а уходят каждый день — то взвод, а то и целая рота), поют:
Прощай, Самарский переулок,
Прощай, кирпичный, красный дом…
Уже есть традиции, они передаются от «поколения» к «поколению», хотя больше недели-двух здесь, мне кажется, никто не заживается.
. . . . .
Группа тихоокеанских морячков. Двадцать один человек. Бравые ребята, братишечки. На бескозырках — золотом:
«РЬЯНЫЙ»
«РЕВУЩИЙ»
«РАСТРОГАННЫЙ»
«РЕЗВЫЙ»…
Попали сюда за какую-то бузу. Перед этим успели посидеть на гауптвахте. Их рассортировывают и посылают по одному и по двое в действующую армию. Держатся гордо, с пехотой в разговоры не вступают, на обед ходят отдельной командой. Клеши у них засунуты в сапоги, голенища особым фасоном подвернуты почти до щиколоток. Все здоровенные, все красавцы.
Один из них, впрочем, «общается» с пехтурой: ходит по этажам и торгует махоркой. Откуда у них махра — не знаю. Но ее много.
. . . . .
Там же. Отдельно, на втором этаже живут, дожидаются судьбы своей красноармейки-девушки. Целый день лежат они на подоконниках открытых настежь окон и поют. Поют и грустное («Прощай, любимый город», «Черная ночь»), и бодрое, маршевое («Если завтра война», «Идет война народная»), но все, что они ни поют, поют по-русски, по-деревенски, протяжно, заунывно, со слезой в голосе.
. . . . .
Должен сказать, что мне всюду было хорошо. И всюду — даже на пропахших карболкой нарах запасного полка было интереснее, лучше, чище и, главное, душевно спокойнее, чем в гостинице «Москва».
Навещали меня Тамара Григорьевна Габбе, С. Я. Маршак, И. М. Жданова с Алехой… В казармы никого не пускали, свидания происходили во дворе или даже на улице, у ворот.
Самуил Яковлевич хлопотал, чтобы меня направили в военное училище. Но для этого нужно было пройти очень строгое медицинское обследование. Пошли мы на это обследование вдвоем: я и совсем молодой парень, рабочий завода имени Ильича, Михайлов. Здоровяк. Атлетического сложения. Тоже хотел в училище.
Нас послали на комиссию. Это было где-то поблизости. Пришли мы туда в последнюю минуту, бородач-доктор уже снимал халат, собирался уходить. Мы стали канючить, просить обследовать нас. Пошумел, посердился, но наконец смилостивился:
— А ну — давайте ваши бумаги и раздевайтесь. Быстро только.
Михайлова он почти не слушал. Меня заставил приседать, задерживать дыхание, слушал и через трубку и ухом.
Потом сказал: «Одевайтесь», присел к столу и стал заполнять наши сопроводительные бланки…
С этими бланками мы вышли во двор. Я посмотрел:
«Годен».
— А у тебя что?
— Тьфу, черт, — сказал Михайлов. — Что это? Почему? «Ограниченно годен. Сердечная недостаточность». Какая к черту недостаточность?!!
Я понял, что произошло. Бородач перепутал бланки — мою недостаточность приписал Михайлову. Кричать об этом я, конечно, не стал, обстановку оценил молниеносно: Михайлов молод, у него все впереди, его могут и еще раз обследовать. А меня — черта с два.
— Волновался, наверно, — сказал я с лицемерным выражением сочувствия.
— Что верно, то верно, — сказал он, слегка успокаиваясь. — Волновался я здорово.
С тех пор не прошло и полугода, а я уже начисто забыл, как мы добирались до Болшева. Где-то, еще в Москве, мы, человек двадцать будущих офицеров, стоим в строю. Рядом со мной, слева, стоит человек, с которым я полчаса назад познакомился: Павел Барто, первый муж А. Л. Барто.
Вижу в отдалении С. Я. Маршака и А. И. Любарскую. Приехали меня проводить.
Здесь, на этом плацу, мы получили назначения — в разные училища.
В Болшево нас прибыло четверо.
. . . . .
И вот вижу, как на сцене или на экране. Почему-то не очень светло, скорее даже полумрак, как на картине «Военный совет в Филях», хотя в комнате горит электричество. Скорее всего настольная лампа.
За столиком сидит офицер, капитан, а перед ним стоят, вытянувшись, четверо новобранцев.
Офицер спрашивает каждого: фамилия, имя, отчество, где и когда родился, профессия…
А потом интересуется:
— Спортом или самодеятельностью какой-нибудь занимались?
Первый ответил:
— Да. Я футболист. Играл от заводской команды. Форвард.
— Добре. Нам футболисты очень требуются. Берем. А вы?
— Я на домбре, товарищ капитан, играю. Могу и на мандолине.
— Добре.
Третий, Лотман, с которым я познакомился именно в этот день, оказался шахматистом, у него какой-то разряд.
Честное слово, я чувствовал себя в эту минуту совершенной бездарностью, постыдным ничтожеством. В футбол не играю, в шахматах умею только фигуры передвигать, ни на гармонике, ни на мандолине, ни тем более на домбре не могу даже «Чижика» исполнить.
— А вы?
Это — ко мне. Называю, заикаясь, фамилию, имя, отчество, Ленинград, 1908 года рождения, писатель.
— То есть как писатель? Писарь, что ли?
— Да нет. Книжки пишу.
— А фамилия, простите, как? Я не расслышал.
— Фамилия: Пантелеев.
— Постойте, это что? «Республика Шкид»?
— Да, — говорю.
Капитан поднимается, как-то торжественно выходит из-за своего столика и на глазах у моих товарищей крепко пожимает мне руку.
Конечно, это был триумф. Но очень скоро триумф этот обернулся для меня своей обратной стороной. Футбольные матчи в военном училище устраиваются далеко не каждый день. Не каждый день бывают концерты и шахматные турниры. А газету размером в 1/4 часть ЦО «Правда» мы выпускали последние полтора месяца ежедневно.