История свободы. Россия - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опасность этого хода состоит в том, что власть на время отдается в руки фанатиков, которые своей единственной целью видят неустанное очищение церкви путем отсечения всех противных ей ветвей – то есть на самом деле любых, которые подают какие бы то ни было признаки роста. Деятельность таких людей может быть эффективной лишь тогда, когда в их центре стоят искренние фанатики; но если это оказывается так, то они неизбежно заходят слишком далеко. Расправившись с великими и малыми диссидентами, инквизиторы по необходимости продолжают свой священный поход, пока не вторгаются в конце концов в жизнь и деятельность самих лидеров партии. В этот момент их нужно мгновенно остановить, или вся система взорвется изнутри. Такой шаг, к тому же, еще и выгоден, ведь его поддержат широкие ряды как партийных функционеров, так и обычных бюрократов, не говоря уже о насмерть перепуганных простых гражданах. Могучая рука появляется из поднебесья и останавливает инквизиторов. Кремль услышал крик народа, мольбу своих чад и не позволит более своим чересчур резвым слугам разрывать их на мелкие части. Потенциальные жертвы вздохнут спокойно и будут выражать вполне искреннюю признательность. Вера в праведность, мудрость и всевидящее око лидера, пошатнувшаяся во время бойни, снова восстановится.
Нечто подобное произошло после великой чистки 1937–1939 годов и снова, но в более слабой форме, после 1947-го, когда идеологические преследования несколько ослабли и сменились периодом национального самолюбования и бешеной атакой на всякие проявления иностранного влияния, прошлого и настоящего. Каким бы гротескным этот ультрашовинизм ни виделся из-за границы и каким бы пагубным он ни был для людей с более широкими культурными горизонтами, которые все еще водились в Советском Союзе, народными массами он был принят вполне благосклонно (когда и где националистская пропаганда была непопулярна?); он остановил руку марксистов-инквизиторов и дал возможность дышать национальным традициям. В этом случае маятник качнули в сторону великорусской гордости и самолюбования. Но как прежние идеологические чистки зашли слишком далеко, так и эта реакция, в свою очередь, перешла отведенные ей границы.
Советское правительство всегда хотело сохранять хотя бы минимальную степень психического здоровья по крайней мере у элиты, на которую оно опирается; таким образом, любое резкое движение маятника должно рано или поздно подвергнуться коррекции. В нормальных обществах изменение мнения, спонтанное или специально простимулировнное, не происходит на пустом месте. Оно встречает сопротивление установившихся привычек и традиций и в известной мере проглатывается или выхолащивается в переплетении бесчисленных потоков, возникающих от взаимодействия институциональных воздействий и относительно неконтролируемых тенденций в мыслях и чувствах, которые обычны в свободном обществе. Но в Советском Союзе этот случайный фактор практически отсутствует, именно по той причине, что партия и государство заняты уничтожением малейших проявлений свободомыслия. Таким образом, мы имеем своего рода вакуум, в котором любая искусственно стимулируемая тенденция (а в СССР практически не встречаются другие) доводится до логического конца, достигает абсурдных масштабов и делается в конце концов просто смешной – причем не только в глазах внешнего мира, но и внутри самого Советского Союза. Именно в этот момент маятник нужно качнуть обратно, но применяемые для этого средства оказываются ничуть не менее искусственными. Примером может служить ситуация, сложившаяся, когда националистско-ксенофобская кампания достигла пределов, практически идентичных тем, что были достигнуты еще в царские времена в продвижении политики «русификации». Последние обвинения в адрес «безродных космополитов» исполнены в стиле, практически неотличимом от стиля реакционных, антисемитских и антилиберальных изданий и полиции времен репрессий, последовавших после революции 1905 года. Было необходимо принять какие-то меры, чтобы восстановить единство советских граждан. Однако, партия, ex hypothesi, непогрешима; ошибки могут возникать лишь тогда, когда ее директивы были неверно поняты или неверно применены. И, разумеется, никакое серьезное изменение базиса марксистской теории невозможно в рамках системы, имеющей эту самую теорию в качестве своей главной догмы. Таким образом, в таких центральных и основополагающих областях, как политическая теория или даже философия, невозможна прямая попытка изменить – и тем более отменить – марксистские принципы, ибо слишком велика опасность, что в умах истинно верующих после стольких лет жизни в железном корсаже поселятся беспокойство и смятение. Система, на службе которой стоят несколько сотен тысяч профессиональных агитаторов и которая должна выражать свои положения на языке, доступном даже детям и неграмотным, не может позволить себе, чтобы имелись хоть малейшие сомнения или двусмысленности в интерпретации ее центральных истин. Даже сам Сталин не может поколебать идеологический фундамент без того, чтобы не поставить под удар всю систему в целом.
Это значит, что для идеологических маневров, необходимых в ситуациях, когда что-то выходит из-под контроля, должна выбираться более безопасная почва. Музыка, поэзия, история, даже право суть периферийные области, в рамках которых возможно провозглашать доктрины, изменяющие генеральную линию, не опасаясь того, что будут потревожены центральные, жизненно важные регионы. Тайный смысл этих публичных заявлений мгновенно ухватывается натренированными (сколько уже раз такое было) ушами интеллектуалов, работающих в других, порой очень удаленных областях. Филология довольно-таки далека от центра, и, стало быть, выступать в ней довольно безопасно. Поэтому, вероятно, Сталин и выбрал теорию языка, чтобы объявить, что трубный глас, призывающий к идеологической непорочности, более не будет звучать. Лишь профанам такой выбор мог показаться причудливым. Едва только был отдан приказ об ослаблении линии в лингвистике, как сразу же и другие специалисты в относительно «неполитизированных» областях знания начали в надежде задаваться вопросом, а не может ли и в их беспросветный мир заглянуть ненадолго солнце – пусть хоть на мгновение, ну или хотя бы не станет ли и им в этом мире легче дышать. Индульгенция лингвистам означала, что и музыканты, и акробаты, и клоуны, и математики, и детские писатели, и даже физики и химики могут чуть-чуть расправить плечи. Даже историки подняли головы; некий автор писал летом 1951 года в одном советском историческом журнале, что, поскольку Сталин ничего не сказал об исторической науке, не может ли и она, подобно лингвистике, быть освобождена от марксистской «надстройки» и претендовать на свои собственные «объективность» и внутренние принципы, наличие которых у искусства и юриспруденции Сталин так твердо отрицал? Физики, химики и даже гонимые генетики, чьи изыскания проходят, к несчастью, столь близко от сердца исторической диалектики, могут в настоящее время позволить себе перевести дух; очевидно, объяснение капризного поведения «генеральной линии» их исследований лежит скорее во внутриполитической, чем в метафизической плоскости, и едва ли может быть отнесено на счет неизлечимой склонности к той или иной форме философского или научного «материализма», как склонны считать их наивные западные коллеги в своих бесплодных попытках понять, как устроена советская наука.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});