Человечность - Михаил Павлович Маношкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понемногу он начал передвигаться в доме, а потом выбрался на крыльцо. Было морозное утро. Накануне выпал снег, и все вокруг сияло белизной. Весна в этом году запаздывала.
Он спустился с крыльца, сел на санки, подъехал, отталкиваясь палками, к матери, которая рубила хворост.
— Дай-ка топор.
Работа разогрела его, но и остро напомнила ему недавнее прошлое, когда он был безупречно здоров. Хорошее было время.
Он опустил топор, с минуту сидел неподвижно.
— Теперь я сама, отдыхай.
Он заметил в глазах у матери слезы и заторопился к себе в комнату. Мрачные мысли опять захлестнули его, он беспомощно барахтался на их горькой волне. Дело бы какое, чтобы ни о чем не думать, ничего не помнить…
Он попросил Славку снять со стены неисправные ходики. Часовая мастерская в городе не работала — время дома узнавали по радио и ручным часам, привезенным им с фронта.
Устройство часового механизма он уяснил себе легко, неисправность оказалась незначительной, и к вечеру ходики привычно тикали на своем обычном месте.
Что он починил часы, соседи узнали от матери. Вскоре он получил первый заказ: ему принесли большие старинные часы, умолкнувшие много лет тому назад. Инструменты и ящичек с запасными деталями к часам мать достала для него у вдовы бывшего часовщика — через несколько дней часы ожили: Седой возвратил им ход и бой.
«Чем не дело?» — он оглядывал стол, уже заваленный разными часами, но его беспокойный ум искал себе иной пищи. Желание жить полной мерой и физическая невозможность двигаться причиняли ему боль. Чувство собственной неполноценности незнакомо и остро ранило его.
Он впряг Грима в санки, выехал из калитки.
— Давай в лес, Грим…
Грим соскучился по земным просторам и охотно пустился по дороге. Через четверть часа Седого окружили дремучие владимирские леса.
Когда он ехал по улице и встречные с любопытством следили за ним, чувство собственной неполноценности усилилось в нем до предела, а в лесу оставило его, будто растворилось в величавой лесной тишине.
Все здесь поражало мощью и красотой, и он с облегчением подумал, что нашел, наконец, свое место: он сольется с этим торжествующим покоем, станет частицей непреходящего бытия.
В эти мгновения перед ним промелькнула вся его короткая жизнь, стремительная, как взлет жаворонка, и внезапно оборвавшаяся, оставившая на земле лишь исковерканное тело.
Он освободил Грима от ремней.
— Иди, друг, домой и не возвращайся. Домой, Грим!
Но овчарка смотрела на него с недоумением, и в ее преданном взгляде он увидел упрек. Стало жаль ни в чем не повинную собаку. Ей-то за что пропадать?
Он долго лежал вниз лицом около санок, а Грим стоял над ним и по-своему, по-собачьи, плакал.
— Что поделаешь. — Седой повернулся, обнял собаку. — Хуже некуда, когда вот так — живешь и не живешь. Но ты прав, незачем ставить точку. Надо до конца прямо смотреть на жизнь, чтобы никто не упрекнул в слабости.
Грим лизнул его в лицо.
* * *
В санбате тяжелораненому Бурлаку сделали операцию. Похудевший, без кровинки в лице, он тихо лежал на койке. Он понимал, что надежд на выздоровление у него не было, но его могучий организм упорно боролся за жизнь. Боль будто законсервировалась: достигнув некой угрожающей для жизни отметки, она застыла в этом положении. Защитные силы удерживали смерть на некотором отдалении, но для решительного перелома их не хватало. Смерть была лишь делом времени.
А с передовой везли и везли раненых. Одних здесь вылечивали, других эвакуировали в глубокий тыл.
Бурлака перевезли в прифронтовой госпиталь, где он опять попал на операционный стол. Теперь его оперировал известный хирург Леонтий Леонтьевич Набойко.
— Поживу, доктор? — спросил Бурлак, очнувшись после долгой операции.
— Обязательно поживешь! — услышал в ответ и почувствовал на себе легкую, почти невесомую руку. — Пришлось кое-что у тебя подправить.
Началось трудное возвращение Феди Бурлака в жизнь. Леонтий Леонтьевич приходил в палату днем и ночью, он всегда был тут как тут. Это самоотверженное служение людям напомнило Феде о другом человеке, таком же аккуратном и мужественном, — о докторе Дмитрии Алексеевиче, спасшем ему жизнь осенью прошлого года. А что он соединил одной линией Дмитрия Алексеевича и Леонтия Леонтьевича, воскресило в нем надежды на выздоровление.
— Ну, как дела? — интересовался Леонтий Леонтьевич.
— Щей бы с мясом…
— Немного потерпи, будут и щи.
Леонтий Леонтьевич выходил из палаты, и его мысли переключались на нового тяжелораненого, который ждал на операционном столе. Шагая по коридору, он припоминал главное: «…ранен пулеметной очередью, состояние безнадежное». Ему все время доставались безнадежные, он постоянно сражался со смертью, малейшая оплошность с его стороны была равнозначна гибели человека. Конечно, и ему случалось ошибаться, но, пожалуй, реже, чем другим. Важно перед операцией немного отдохнуть, расслабиться, стряхнуть с себя посторонние впечатления. Он отдыхает, когда моет руки — тогда он привычно думает о жене, о своей милой Верочке. Как она без него? Мысль о ней успокаивает, придает сил.
Леонтий Леонтьевич не спеша мыл руки. Но эта приятная пауза, как всегда, кончилась скоро. На столе ждал мужчина сорока трех лет — Суслин Иван Петрович.
* * *
Лида Суслина получила письмо из Покровки.
«Дорогая Лида, пишет тебе Костина сестра Даша Осипова. Пришло к нам извещение, что единственный мой брат наш Костя убит на фронте. В толк не возьму, как же это. Он недавно дома жил, тетрадки его на полке лежат с отметками. Ты прости меня, что со своими делами беспокою — у самой, небось, полно забот. Но как ты училась в одном классе с ним и в армию служить попала с ним вместе, вот я и подумала, что ты, наверное, знаешь, как эта беда случилася, горе это тяжкое. Я виноватая, я деду слово дала помочь Косте выучиться на морского капитана, а обещание свое не сдержала. Бог меня за это наказал. Напиши, где могила его, может, когда и съездим, поплачем над ним. Напиши нам, как все это было, и дети спрашивают про него. Добрый он был, для других жить хотел. Пишу, а сама плачу, и слезы все горькие, тяжелые. И ничего он не успел на свете повидать. Как же так?»
Лида уже хорошо знала как. Каждый день наступления был радостен и горек. Пехота шла вперед и погибала — то по нескольку человек в день, а то десятками. И никого это не удивляло, не останавливало — на то и война. Смерть