Кавказ - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я постараюсь поправить во Франции эту ошибку России, это будет для меня одновременно и обязанностью, и счастьем.
Итак, я жил, работая и ожидая Крещения. Мимоходом я должен подтвердить, что, осмотрев почти все в Тифлисе и его окрестностях, я за всю мою жизнь нигде так приятно не трудился, как здесь. Времени для занятий у меня было тем более достаточно, что повару барона Фино, г-ну Паоло Бергамаску, вследствие его болезни, категорически было запрещено медиками приближаться к печке. Тем самым и нам запретили приближаться к консульскому столу. Сам Фино в обеденные часы из-за этого был изгнан из своего дома. Он брал с собою Муане, Калино и Торьяни к одному французу, недавно открывшему возле театра гостиницу «Кавказ».[267]
Теперь уже он наносил мне визиты — в одиннадцать утра и в четыре пополудни.
Эти господа уходили завтракать или обедать, оставляя меня одного за работой, и приносили мне какое-нибудь блюдо со своего стола. Не тревожа меня, слуга ставил кушанье на углу моего рабочего столика, с ломтем хлеба и стаканом вина: я ел и пил, когда это приходило мне в голову, — между двумя главами.
Какое прекрасное, какое увлекательное занятие работа, когда из-за перемены места бываешь насильно разлучен с ней на протяжении двух или трех месяцев! Я подвергался многим лишениям во время путешествия; иногда я имел недостаток во всем, даже в хлебе, но самым трудным для меня лишением всегда было лишение работы. Поэтому в Тифлисе я полностью плавал в чернилах и дошел до того, что у меня не хватало бумаги, моей голубой французской бумаги большого формата, на которой я пишу уже двадцать лет. Я нахожусь в ужасном положении, когда у меня не хватает этой бумаги — так по-дурацки я привык к ней. Без нее я похож на сомнительных филологов, которые, владея трактирным пером, не умеют правильно писать. Я не умею размышлять ни на какой иной бумаге, за исключением моей голубой.
Я обегал весь Тифлис, чтобы достать что-нибудь, хотя бы похожее на любимый мною формат и цвет: но тифлисцы еще не ощутили необходимость в такой бумаге, и поэтому ее негде было достать. Грузины, более моего счастливые, не нуждаются в бумаге, чтобы иметь ум. Итак, любезные читатели, если роман «Султанета» и легенда «Шахдаг» не понравятся вам, вините в том не меня, а бело-желтоватую бумагу малого формата, на которой они написаны.
Я начинаю думать, что работа — это как болезнь, она бывает не только как бы локальной, типа, допустим, холеры, но и заразной, как моровая язва. Когда в Москве я нанимал Калино, он не отличался прилежанием: но с прибытием на Кавказ и он заболел жаждой деятельности. Нельзя было оторвать Калино от его занятий даже во время еды. Лишь только начинало светать, он брал перо и оставлял его за полночь, неистово переводя сочинения Лермонтова, Пушкина, Марлинского, случайно переводя и с немецкого, если это попадалось ему под руку; он стал бы переводить и с китайского, если бы ему представился такой случай.
Только два обстоятельства заставляли его оставлять все, даже работу: первое, когда я говорил ему: «Пойдем, Калино, в баню». Второе, когда Торьяни уводил его с собою… Куда? Я никогда не мог этого узнать.
Дни проходили, снег продолжал падать каждое утро, таял в полдень при двенадцати и двадцати градусах тепла, снова морозило вечером, при холоде от восьми до десяти градусов. Все говорили, что нам надо отказаться от поездки в Эривань. Что же касается собственно меня, то, не желая, чтобы Муане еще долее оставался разлученным с Францией, зимы которой и выставки он лишился из-за меня, я сам передумал и решил ехать прямо на Сурам, проехав через Имеретию и Мингрелию, т. е. древнюю Колхиду, и 21 января старого стиля сесть на пароход в Поти.
От Тифлиса до Поти около триста верст, т. е. семьдесят пять миль, а потому я думал, что, отправившись одиннадцатого числа и имея впереди десять дней на семьдесят пять миль, я приеду в Поти вовремя. Получилось не более семи с половиною миль в день, а во Франции это расстояние проезжают в один час (мы, французы, имеем дурную привычку за границей всегда сравнивать, как во Франции. Правда, англичане говорят еще упорнее: «в Англии»).
Наконец наступило шестое января, оно принесло с собою небольшой мороз, градусов в пятнадцати, и ветер с Казбека, приятно напоминавший тот ветер, который ударял в лицо Гамлету на Эльсинорской платформе. Я надвинул свою папаху на уши, надел бешмет, подбитый смушками умертвленных при рождении барашков (бешмет подарен мне г-ном Стараренко), завернулся поверх всего этого в русский плащ и в сопровождении Калино и Торьяни отправился на Воронцовский мост — единственный каменный или, точнее, кирпичный мост в Тифлисе. Я точно не знаю, так ли он называется, но он должен так именоваться потому, что построен князем Воронцовым.
Что особенно приятно в Тифлисе, как впрочем и во всех восточных городах, так это то, что в какое бы платье вы ни закутались, как бы ни было это платье эксцентрично, никто не обратит на вас внимания. Это очень просто: Тифлис средоточие всех народов, сдержанный как истая грузинка. Тифлис знал бы слишком много забот, если б занимался какой-нибудь необычностью в одежде одного из ста тысяч приезжих: турецких, китайских, египетских, татарских, калмыцких, русских, кабардинских, французских, греческих, персидских, английских или германских, которые снуют по улицам города.
Несмотря на холод, весь Тифлис шел, спускаясь с высот и катясь, как пестрая лава, на Куру. Тифлис — обширный амфитеатр, возвышающийся по обоим берегам своей реки, казалось, специально выстроен для ожидаемого торжества. Весь крутой берег реки был покрыт людьми, все кровли были испещрены разноцветными представителями разных наций: шелк, атлас, бархат, белые вуали, шитые золотом, развевались от резкого ветра, словно это был весенний ветерок. Каждый дом походил на корзину с цветами.
Только Кура протестовала против этой весенней распутицы: по ней плыл глыбами лед. Несмотря на это, несмотря даже на ветер со стороны Владикавказа, несмотря, наконец, на десять-двенадцать градусов холода, заставивших жителей дрожать, несколько неустрашимых фанатиков раздевались на берегу реки, чтобы погрузиться в нее в ту самую минуту, когда митрополит опустит в воду крест, и омыть свои грехи в струях святой мерзлой воды.
Другие, желая, чтобы и лошади участвовали в очищении, держали их за уздцы, приготовившись сесть на них в нужную минуту и броситься с ними в Куру. Весь тифлисский гарнизон, пехота и артиллерия, был выстроен в боевой порядок на берегу реки, чтобы ознаменовать ружейными и пушечными выстрелами минуту освящения воды.
Вдруг раздались звуки военной музыки, и мы увидели с моста всю процессию, которая состояла из духовенства и из властей военных и гражданских: во главе ее шел митрополит, он нес крест, назначенный для погружения в реку.
Внешность высшего русского духовенства, облаченного в злато и меха, великолепна.
Процессия медленно приближалась к берегу реки, где между двумя мостами возвышался украшенный золотыми звездами голубой павильон с дощатым полом и отверстием для воды. Митрополит, пройдя вдоль строя пехотинцев, отдавших честь кресту, остановился под павильоном на небольшом расстоянии от отверстия. Духовенство разместилось вокруг него. Музыканты играли церковный гимн.
Пробило полдень: с последними звуками колокола митрополит погрузил крест в воду. В ту же минуту загремели пушечные и ружейные выстрелы, раздавалось громовое «ура!». Пловцы бросились в реку, всадники устремили туда своих коней. Вода была освящена, и все имевшие храбрость броситься в реку, очистились от грехов…
Мы были при встрече Нового года, видели Крещение. Муане кончил рисунок, я же занимался своей книгой. Князь Барятинский пригласил нас на обед 10 января. Мы решились ехать 11, полагая, что десяти дней вполне достаточно для того, чтобы преодолеть семьдесят пять миль. Но мы заблуждались, как наивные детишки: мы знали отмели Волги, бури Каспийского моря, песчаные равнины Ногайских степей, овраги Хасав-Юрта, скалы Дербента, нефтяные вулканы Баку, броды через Алазань, но мы еще не знали сурамских снегов и мингрельской грязи. И на свою погибель мы отправились познакомиться с ними.
Мы поднялись в шесть часов утра — еще до рассвета. В семь часов прибыли почтовые лошади. Перед отъездом я сожалел о том, что оставлял моего соседа Торьяни в лихорадке (судя по признакам — изнурительной). С первого дня болезни он лежал у меня на диване и целые сутки упорно отказывался от лекаря; после второго приступа он совсем ослабел.
Мы должны были ехать, оставив его в этом опасном состоянии. Калино готовился сопровождать нас до Поти. Я даже было надеялся увезти его с собою во Францию, но три письма его к ректору[268] остались без ответа, а без нового отпуска он не мог следовать за мною.