Повести и рассказы - Иван Вазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подожди, пойдем вместе.
— Да, да, пойдемте, — сказал и Аврамов, но только пошевельнулся, а с места не встал — болтовню Жоржа он, должно быть, предпочитал ужину.
— Но ведь мне по Родопской, а вам — в другую сторону, так что мы все равно расстанемся за порогом, — сказал Балтов и стукнул по столику, призывая кельнера.
— Как, неужели ты собираешься расплачиваться? Брось, это мое дело! — и Жорж отстранил руку Балтова, который уже сунул ее в карман, чтобы вынуть кошелек.
— Нет, я твоих денег не возьму… Я придерживаюсь немецкого правила: сам пил, сам и плати, — возразил Балтов.
— Черт побери эти немецкие правила и твоих немцев! Ты знаешь, что я терпеть не могу этих гешефтмахеров! Я стою за славянское гостеприимство! — крикнул Жорж и грубо оттолкнул приятеля от кельнера, явившегося на зов. Балтов бросил на него не то недовольный, не то удивленный взгляд.
— Прощайте… Прощай, Аврамов. Вверяю тебя попечению этого «гостя-краснобая на казенном пиру».
И Балтов, усмехаясь, направился к выходу.
IIК тому времени пивная уже почти опустела. Чиновники разошлись ужинать. Шум поутих; густые темные клубы дыма медленно плыли над столиками и над головами полутора десятков краснощеких чехов и немцев, которые мужественно сидели на своем посту перед батареей полных и пустых кружек. Усевшись поближе к свету, несколько болгарских дипломатов углубились в газеты; они читали «Нойе Фрайе Прессе»{221}, стараясь угадать, к каким последствиям приведет нота России относительно нигилистов. Оставалось также человек десять болгар, но они не пили и не читали; разговор их вертелся вокруг балов и прочей злобы дня.
Жорж снова зажег папиросу и выпустил изо рта длинную струю дыма, но лицо его стало каким-то озабоченным, и Аврамов это заметил.
— Кто тот господин, который поздоровался с вами? — спросил он.
Жорж нахмурился и вполголоса объяснил, что Даскаров его сослуживец, а чин у него большой; он назвал также учреждение, в котором оба они служили.
— Он опасный зверь, — продолжал Жорж, — если подслушал что-то, немедленно пойдет с доносом к начальству, а я бранился громко… Верьте не верьте, но руку ему я подал с отвращением… А что если завтра — донос, интрига… останется только удивляться да голову ломать… Да! Вы счастливы, бай Аврамов, в своей благословенной провинции… там ничего подобного нет.
— Ну, и у нас все это есть; но в провинции, пожалуй, легче знать, кто тебе враг, а кто друг, — отозвался Аврамов.
— Да, да, — горячо проговорил Жорж, — тут повсюду разврат и лицемерие… Не ищите сильных характеров среди здешних чиновников, этих «крепких винтов в правительственной машине», так их называют некоторые; чиновники держатся тех взглядов, какие им предписывают, и кланяются тому богу, на какого им укажут. Стараясь сохранить за собой теплое местечко, они готовы пожертвовать всем тем, что делает человека человеком. Вы знаете, что и я чиновник; однако от своих убеждений я не отрекаюсь… Я в оппозиции… Убей меня, но я не назову черное белым — такая уж у меня натура. Правда, я не кричу о своих убеждениях на площадях… Впрочем, многие думают и смотрят на вещи так же, как я, но мысль свою они зарывают глубоко, так сказать, бросают ее в колодец, и хоть задуши их, все равно их не раскусишь. Встречаются также сотни политических хамелеонов, которым стыдишься подавать руку. И ведь они — важные птицы, влиятельные чиновники, все домов себе понакупили, благополучие свое устроили… А честные, независимые натуры голодают на улицах или прозябают в каких-нибудь глухих углах, всеми забытые и пренебрегаемые. Вот, например, наш Аврамов… ах, какой он честный малый, как добросовестно служит — редкий человек, говорю вам. Вы можете гордиться таким братом…
— Но он мне не брат.
— Да, простите, я и позабыл… он ваш однофамилец. Все равно. Он отличный чиновник, а ведь так и умрет на скромном посту архивариуса. Разве нет? Матушка Аврамова, когда родила его, не потрудилась сломать ему хребет; вот он и не может кланяться, а ведь это большой недостаток, не правда ли? Все это просто страшно.
Жорж заказал еще две кружки. Его распаляли собственные слова, и, осуждая пороки общества, он все больше разгорался, становился все болтливее, ибо легче всего быть красноречивым, когда критикуешь — это подстегивает и возбуждает. Однажды заговорив на животрепещущую тему, Жорж уже не хотел с ней расстаться. Поощряло его и то, что в лице Аврамова он нашел внимательного слушателя. И он снова начал:
— Да, вот какое у нас общество, любезный Аврамов, вот какова наша столичная чиновничья интеллигенция — я имею в виду мужчин… А о женщинах и говорить нечего! Что они такое? Куклы… Только о модах и думают… Загляните когда угодно в модные магазины — увидите, что они битком набиты нашими дамами… Платьишка себе сшить не умеют, а знают названия разных дорогих тканей и нарядов, разбираются в качестве всяких там штофов, плюшей, парчи, лионского атласа и атласа-мервелье, всяких сорти-де-балей и ажурных мантилий и прочих парижских тряпок… Писарихи мечтают одеваться, как жены их начальников, жены этих начальников — как жены министров, жены министров — как майорши, а майорши привозят из Берлина такие платья, какие носит германская императрица… Безобразие! Не можешь удержаться от возмущения… А балы? Ну, там женщины в своей стихии… Там наглядно убеждаешься, как смешны эти создания, которые могут дышать лишь под грузом разных побрякушек, кружевцев, бантиков, вообще всякой мишуры и дряни. У нас самая ограниченная, самая пустая дамочка, понятия не имеющая о тысяче вещей, которые обязана знать каждая женщина, танцует все танцы, какие были в моде при дворе Людовиков XIV, XV и XVI: и польку, и кадриль-монстр, и лансье с его смешным кривлянием, которое называется «реверанс». И все это господин Балтов называет прогрессом и культурой!.. Впрочем, нетрудно объяснить, почему женщины — такие пустышки; ведь женщина — это смесь суетности, капризов и глупости… Она не настоящий человек, как сказал один ученый. Но мужчины, мужчины со своими фраками и шапокляками, в которых они появляются на балах!.. Жалкие кавалеры — срам да и только! И все это сходит за прогресс, за культуру болгарской столицы!
И Жорж яростно стукнул по столику кулаком и сдвинул шляпу на самый затылок.
— Ну, что вы на это скажете? — внезапно спросил он Аврамова, устремив на него глаза.
Аврамов покраснел, застигнутый врасплох этим вопросом, и раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, хотя бы наобум — ведь он вовсе не собирался говорить сам, а хотел только слушать. Однако Жорж вывел его из тяжелого положения, ибо новый поток мыслей хлынул в его разгоряченную голову, и он снова начал говорить, только перенес свои нападки на другие области болгарской жизни. Но фразы его теперь уже звучали устало, мысли обрывались, становились бессвязными, а пылавшую в его груди ненависть ко всему дурному и пошлому он выражал уже без всякого воодушевления… Беседа, вернее, монолог Жоржа, быстро увядала, теряла живость… И вот он положил конец своему красноречию откровенным зевком и встал, чтобы расплатиться. Тут ему снова пришлось поспорить, теперь уже — с Аврамовым; но Жорж и на этот раз одержал победу.
Когда собутыльники вышли из «Красного рака», на улице уж совсем стемнело. Холодно было по-прежнему, но ветер стих и сыпался мягкий снежок. Несколько минут спутники шли молча, находясь под впечатлением чувств и мыслей, которые пробудила в их душе беседа в пивной. Аврамов все еще был взволнован; перед ним открылись новые горизонты; сейчас он другими глазами смотрел на все то, что еще сегодня приводило его в восторг. Вот что значит бросить свое уютное провинциальное гнездышко и развлекаться в столице, думал он… Тут встречаешься с такими людьми, как Жорж, с людьми просвещенными, которые умеют судить и критически относиться ко всему тому, что отличается лишь внешним лоском. Золотые слова сказал Жорж. И он еще больше возвысился в глазах Аврамова… Вскоре оба они исчезли из виду на погруженной во мрак Александровской площади перед дворцом,
IIIНаутро, ровно в девять часов Жорж пришел в канцелярию и сел за свой письменный стол. Кто встречал Жоржа в «Красном раке» или на улице, а потом увидел бы, как он сидит за работой перед ореховым письменным столом, покрытым зеленым сукном, тот не поверил бы своим глазам и не признал бы, что это один и тот же человек. Лицо у Жоржа было все такое же упитанное, румяное, довольное; но каким оно стало сосредоточенным и серьезным, когда склонилось над кипой канцелярских бумаг! Оно было покрыто маской холодной задумчивости, а глаза смотрели строго и бесстрастно, как у человека с сильно развитым чувством долга, для кого служба — это священнодействие. Можно было подумать, что эти глаза никогда не улыбались, что им чужда веселость, а их обладатель вырос за письменным столом и жизнь его слилась с лежащими на нем бумагами.