Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«9/11-1926 г.
Дорогой Валентин Федорович,
6-го состоялся наконец вечер Марины. Прошел он с исключительным успехом, несмотря на резкое недоброжелательство к Марине почти всех русских и еврейских барынь, от которых в первую очередь зависит удача распространения билетов. Все эти барыни, обиженные нежеланием М. пресмыкаться, просить и пр., отказались в чем-либо помочь нам. И вот к их великому удивлению (они предсказывали полный провал) за два часа до начала вечера толпа осаждала несчастного кассира, как на Шаляпина. Не только все места были заняты, но народ заполнил все проходы, ходы и выходы одной сплошной массой. До 300 чел. не могли добиться билетов и ушли. Часть из них толпилась во дворе, слушая и заглядывая в окна. Это был не успех, а триумф. М. прочла около сорока стихов. Публика требовала еще и еще. Стихи прекрасно доходили до слушателей и понимались гораздо лучше, чем М<ариниными> редакторами («Совр<еменные> Зап<иски>», «Посл<едние> Нов<ости>», «Дни» и пр.). После этого вечера число Марининых недоброжелателей здесь возросло чрезвычайно. Поэты и поэтики, прозаики из маститых и немаститых негодуют. Пишу Вам о Маринином успехе – первому. Знаю, что это Вас обрадует. Газеты о нем, пока что, молчат (Ходасевич, Адамович и К°). В Париже Марининых книг нельзя достать – разошлись. Наконец-то Марина дорвалась вплотную до своего читателя. Радуюсь за нее, надеюсь, что и с бытом удастся в скором времени справиться. Пока что он продолжает быть тягостным»[160].
Вероятно, Цветаева разделяла радостные надежды Сергея Яковлевича. Во всяком случае, вечер дал ей деньги, чтобы уехать с детьми к морю. «Все, что я хочу от „славы“ – возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И – тишины», – говорила она.
Но до моря была еще поездка в Лондон – впервые за годы Цветаева на две недели очутилась одна в чужом городе, без детей, без домашних забот. Что мы знаем об этой поездке? Цветаева выступила на вечере современной русской поэзии. «Я буду философствовать, а Марина Ивановна будет читать стихи, свои и чужие», – сообщал организовавший эту поездку Святополк-Мирский[161]. Важной была для Цветаевой переписка с Д. А. Шаховским, присылавшим из Брюсселя корректуру «Поэта о критике». Она читала, исправляла, беспокоилась о потерянных страницах и об опечатках. Цветаева всегда болезненно воспринимала опечатки и сама тщательно правила корректуру. Отношения с Шаховским-редактором складывались на самом высоком уровне уважения и взаимопонимания. Оставалось время и для прогулок по Лондону, восхитившему Цветаеву, но удивившему своим несходством с диккенсовским.
Здесь она прочла первую прозаическую книгу О. Мандельштама «Шум времени». Вероятно, книга попала к ней от Святополк-Мирского, который только что напечатал о ней в «Современных записках» и «Благонамеренном» восторженные рецензии: «Мандельштам действительно слышит „шум времени“ и чувствует и дает физиономию эпох. Первые две трети его книги, посвященные воспоминаниям о довоенной эпохе, с конца 90-х годов, несомненно гениальное произведение, с точки зрения литературной и по силе исторической интуиции»[162]. Однако у Цветаевой книга вызывает возмущение; она пишет Шаховскому: «Сижу и рву в клоки подлую книгу М<андельштама> „Шум Времени“». Что это значит? И почему – подлую? «Рву в клоки», разумеется, – не буквально: Цветаева пишет обличительную статью против Мандельштама и его книги. Чем же он вызвал столь сильное негодование и столь резкие слова? Не из духа же противоречия обрушивалась Цветаева на то, что превозносил Святополк-Мирский? В поисках ответа я просила А. С. Эфрон показать мне эту рукопись из ее архива. Выяснилось, что беловой рукописи нет; ко времени нашего разговора Ариадна Сергеевна не знала, существовала ли она вообще[163]. При просмотре черновика ей показалось, что Цветаеву больше всего задело ироническое, якобы неуважительное отношение Мандельштама к «какому-то ротмистру и его больной сестре» из главы «Бармы закона» – в «Шуме времени» это реальное лицо, военный инженер и поэт, полковник А. В. Цыгальский.
Да, Цветаевой было свойственно ринуться на защиту несправедливо обижаемых, даже если обида ей померещилась. И если бы речь шла лично о полковнике Цыгальском, можно было бы подумать, что Цветаева прочитала «Шум времени» «второпях»: прикрываясь легкой иронией, Мандельштам нарисовал портрет человека истинной боли за Россию, светлой душевной доброты, одинокого среди окружающей его нелюди, взбодренной «возможностью безнаказанного убийства». Полковник Цыгальский не нуждался в защите от поэта Мандельштама...
Но меня поразили в устах осторожной и сдержанной Ариадны Сергеевны – тем более что разговор происходил по телефону – слова, что Мандельштам, по мнению Цветаевой, «продался большевикам». Они допускают лишь однозначное толкование: Цветаеву возмутило резко отрицательное отношение Мандельштама к Добровольческой армии. В этом выразилась разница их жизненного опыта: для нее Добровольчество было идеей, воплотившейся в ее муже; для Мандельштама – страшной реальностью. Столкнувшись с белыми вплотную, побывав во врангелевской тюрьме, откуда, кстати, вызволил его полковник Цыгальский, Мандельштам увидел Белое движение изнутри, в процессе разложения (о чем позже писал и С. Я. Эфрон), понял невозможность его удачи и расценил как окончательно провалившееся. «Полковник Цыгальский нянчил... больного орла, жалкого, слепого, с перебитыми лапами, – орла добровольческой армии» (выделено мною. – В. Ш.) — разве могла Цветаева стерпеть такое развенчание белой идеи? К тому же «бармы закона» спасают, по Цыгальскому в пересказе Мандельштама, «не добровольцы, а какие-то рыбаки в челноках...». В этом – к счастью, несостоявшемся – споре столкнулись два разных мироощущения, и если бы он состоялся, романтизм Цветаевой потерпел бы поражение, ибо Мандельштам оказался прав: добровольческое движение кончилось крахом. Но толчок был дан, «Шум времени» вернул ее к мыслям о Белом движении. Она начала работать над стихотворением «Кто – мы? Потонул в медведях...»:
Всю Русь в наведенных дулахНесли на плечах сутулых.
Не вывезли! Пешим дралом —В ночь, выхаркнуты народом!..
Когда-то, еще в Москве, Цветаева намеревалась стать историографом Добровольчества: «Белый поход, ты нашел своего летописца». Летом 1928 года на основе дневников Сергея Эфрона времен Гражданской войны она начинает поэму «Перекоп». Это не история в прямом смысле, а гимн – как и «Лебединый Стан». Цветаева и не могла бы писать историю – не только из-за своей, как она выразилась, «безнадежно неизлечимой слепости», а потому, что была не историком, а поэтом, человеком не фактов, а чувств и страстей. Поэма посвящена одному – победному! – эпизоду крымской эпопеи: разгрому красных у Перекопа. Победе предшествовало тяжкое многомесячное «сидение» добровольцев на Перекопском перешейке – с голодом, тоской, сомнениями одних и непреклонностью других. Всё это стремится воссоздать Цветаева; в небольших главках перед читателем проходит разношерстная масса добровольцев от солдат до главнокомандующих: Брусилова, перешедшего на сторону большевиков, и нынешнего – генерала Врангеля: