Тучи идут на ветер - Владимир Васильевич Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из чулана заглянул в кладовку. Плетенка с бутылью, горлышко забито деревянным чопом. Думал, самогонка — керосин. Покачал посудину ногой: полная. Внезапно обожгла мысль: «Облить и сжечь… И флигель, и ветряк…»
Макей уже обряжен. Толстый веревочный налыгач не пригодился. Оборвали между домом и сараем бельевой шнур; так, с прищепками, и опутали высокое крепкое тело мельника. Поверх бязевой исподней рубахи низками спускался всякий хлам: старый валенок, рогожа, пучки сена. Разодрали в клочья овчину; кусок побольше приспособили вместо передника. Манжик, скаля зубы, примеривался узким глазом, куда бы пристроить грязную бутылку.
Ворота облепила детвора. Весело глазели, иные со страхом. К плетню сбегались бабы. Гнали в череду коров. Привлеченные дивом, бросали на полдороге худобу. Коровам тоже не к спеху — чесали невылинявшие бока о стояки возле ветряка. Отзывались на пастуший рожок у Хомутца.
Захарка, подогретый вниманием хуторцев, встал перед Макеем; хотелось покуражиться. Взглянул в лицо — слово застряло в горле. Уходя, поманил к калитке Си-дорку.
— На плац не гоните. Тут, по краянским улицам… Да шомполами полегче. Остужай того черта, Манжика. Дорвется, харя калмыцкая, до спины, кожу лохмотьями соскоблит…
Переворачивая носком сапога высохший шарик конского помета, досказал:
— Посля тут же вернетесь, петуха красного впустите под флигель… В кладовке керосин. Сам пущай, мельник… Обольет и серник кинет. Спалите и ветряк.
Сидорка шевельнул побелевшими губами.
— А самого куда?..
— Макея, что ль?
— Ага.
— Да куда… На все четыре стороны.
Сутулясь, вбирая голову в поднятый ворот шинели, пошагал к Хомутцу, прочь из хутора.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1Дорога дурная — кочковатая, в ровчаках. Трепало бе-дарку с боку на бок, подбрасывало; вот-вот опрокинется вверх колесами. Старый Мансур, похоже, нарочно хотел вытрясти душу. Причмокивая, нахлестывал лошаденку, не давал и передохнуть.
Ухватившись за борт дощатого кузовка, Махора едва удерживала крик от боли. Кровавый туман в зажмуренных глазах, разваливалась пополам поясница, но кричать нельзя. Выехав еще из хутора, на сдавленный вскрик ее, мельник сердито предупредил:
— Ты, молодица, не одна в бедарке… Не забывай. До Манычу своротим, еще хлеще треханет. Перетерпишь, не помрешь.
И вправду перетерпела, не померла. Далеко в степи свернули от речки; выбрались на мало езжалый проселок, запутавшийся меж казачьих наделов. Пошло мягче, не так труско.
Открыла глаза, умостилась удобнее. Забравшись рукой под кофту, в теплое, сквозь юбку ощущала негодующие толчки; будто учуяв ладонь, усмирял он свой пыл, успокаивался. Утихала и боль в пояснице. Но легче не стало. На куски разрывалась душа: не передала с дочерью своему залетушке слова, какие она скопила для него за весну. Может быть, и не за весну, а за все десять лет, проведенные в саманной думенковской хате. Ведь она их вовсе не высказывала ему; откладывались они где-то на самом донышке сердца, не произнесенные вслух, не-хожалые, заветные. Собственно, их и некому было выговаривать — он пропадал больше на чужбине. А в те считанные дни, особо ночи, когда доводилось быть вместе, она млела от бабьего счастья; не только забывала слова — самое себя не помнила. Знать о себе слова те давали потом, когда остывал в хате и след залетушки…
Мельник придержал лошадь. Поводя головой, ловил степные шорохи ночи.
— Навроде топот, ага?
Выпустила Махора на волю из-под пухового платка ухо; кроме стука в висках, ничего не слыхала.
— Кажись, нема…
— А вото не огонек, случаем? Глаза вострые у тебе, молодые…
— Светится…
— Слава богу.
Дергая вожжами, он заговорил громче, с явным облегчением в простуженном голосе:
— Хирный, должон быть, хутор. Ерик обогнем и, кажи, приехали. Дале не повезу, не обессудь, молодица. Препоручу куму. Так Володька велел. Сам небось, стервец поганый, не вызволился свезть — батьку спровадил. Ить тут с одного страху, как бирюк с пару, сойдешь. Зорькой бы возвернуться до дому…
От близкой воды потянуло илистым ветерком. Махора, перекутав платок, уперлась удобнее в высокую спинку бедарки, выпрямила затекшие ноги. Не слушая мельника, попыталась восстановить в памяти прерванные думки; ничего не могла вспомнить. Обессиленная, одинокая, сраженная одичавшей тоской, засморкалась в теплый ворс платка.
Потревожила, не то беспокойный норовом зачался: толкнул раз, два — осерчал. Махора поспешно распрямилась, будто чернобыловый прут из-под подошвы. Обе ладони сунула под кофту. Мигом слетели оцепенелая одурь, чувство одиночества и безысходной тоски. Глаза явственнее различали в потемках бородатое лицо мельника, вытянутые руки с вожжами; перевела взгляд на степь. Неподалеку проступала темная стенка; она уходила куда-то низом, под кромку едва внятного бугра, слитного с плюшево-синим краем неба. Догадалась: ивняк. Смутно наметилась белесая полоска. Наверно, ерик. Где-то за ним кошачьими глазами желтели две крапицы. Хутор. А Мансур указывал не туда. Потянулась, пошарила взглядом в темени. Ничего там не светится, поддакнула наугад. Поправила свою промашку:
— Дядько Мансур, светится