Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Черт бы их побрал! — взрывается Веня. — Это как понимать, отец-командир, второй год подряд зимовать, что ли?
— Я еще не закончил, — резко обрывает его Николаич. — Выход все-таки найден. На Молодежной законсервированы самолеты, один ЛИ-2 и две «Аннушки». Капитан Самойлов и летчики, находящиеся на борту «Оби», решили возвращаться на Молодежную, чтобы эвакуировать нас по воздуху.
— Но ведь это тысяча пятьсот километров в один конец! — вырывается у Пухова. — В лучшем случае неделю ждать…
— Везучий ты, Веня, как паровоз! — сокрушается Веня.
Я искоса смотрю на Гаранина. Внешне он совершенно спокоен, одобрительно кивает и улыбается, но представляю, что творится у него на душе. Только он знает настоящую цену этой лишней недели. И меня охватывает бессильная ярость. Я готов второй, третий год подряд торчать в этих проклятых снегах, лишь бы Андрей Иваныч сегодня, сейчас оказался дома!
— Обстоятельства пока сильнее нас, друзья, — успокаивает Николаич. — Оставшиеся дни нужно использовать для дела. Я имею в виду научные и прочие отчеты — их следует готовить уже сейчас, на корабле будет много соблазнов: солнце, бассейн, кинофильмы… Если вопросов больше нет, будем пить чай.
— Какие уж тут вопросы! — уныло произносит Пухов.
Семенов
«Здравствуй, Веруня, дорогая! Две недели тебе не писал, а сейчас выдался свободный часок, и сажусь за «роман в письмах», как Андрей называет мой гроссбух. Вот заполню последнюю дюжину страниц — «и летопись окончена моя». Сколько у тебя уже таких гроссбухов? Если не ошибаюсь, семь?
Ну вот, дружок, кончается год нашей разлуки, еще один год из тех, что я провел вдали от тебя. Десять дней назад мы отсалютовали Новолазаревской и уже неделю живем здесь, на береговой станции. «Обь» к нам не пробилась, ушла в Молодежную, где законсервирован ЛИ-2, и скоро я надеюсь обнять Колю Белова, который за нами прилетит. Год — срок немалый, даже для таких испытанных разлукой ветеранов, как мы с тобой. Что уж тут говорить о моих ребятах! Все они живут Большой землей, спят и видят ее, только ее одну. Тебе я могу признаться, что тоже радуюсь, как мальчик, скорому свиданию с Родиной, с теплом, с тобой и нашими галчатами. Это, надеюсь, мое последнее письмо из Антарктиды, и слова, которые я весь год хотел тебе высказать, я не могу, не хочу доверить даже этой бумаге. Я скажу тебе их сам, глаза в глаза.
Я устал от зимовки, от постоянной, изо дня в день, борьбы и тревоги. Уверен, ты улыбнешься и скажешь: «Не обманывай себя, Сергей, тебя завтра снова потянет туда». Не знаю. Сейчас я мечтаю лишь о том, чтобы оставить Антарктиду за горизонтом. На Востоке она донимала нас стужей и горной болезнью, здесь — тысячу раз проклятой пургой. Тебе трудно будет понять, ты сочтешь это за красивость, но многие полярники, и среди них такой «холодный рационалист» (так обозвал меня Груздев), как твой муж, верят, что у Антарктиды есть живая душа. Ну, вроде мыслящего океана у Лема. Пребывая миллионы лет в своем постылом одиночестве, Антарктида привыкла к нему и карает каждого, кто осмеливается его нарушить. Одних прогоняет, других губит, а третьих, самых живучих, заставляет прятаться, как кротов. Будто поклялась — любой ценой сохранить первозданный рельеф и ослепительно белый цвет; чуть замечает посторонний, режущий глаз предмет — посылает пургу, пурга не справляется — бросает в бой ураган: разбрасывает, сметает в море, засыпает снегом и втягивает в себя, как болото.
Ты знаешь, я не жалуюсь и не выжимаю слезу, это чтобы ты лучше поняла, как мы сейчас живем. Дом, который построили первые зимовщики Лазарева, на поверхности шельфового ледника пробыл недолго: его в считанные недели занесло, а к концу зимовки упрятало на несколько метров в толщу снега, как дома в Мирном. Выбираться на свежий воздух приходится через прикрытый щитом лаз, но зато никакой ураган нам не страшен, его свист и рев даже не доходят до помещений. Первые дни было сыро, но сейчас хорошенько протопили, подсушили стены и живем в тепле и в уюте. Мы с Андреем, как всегда, вместе, ребята — в двух спальнях. Дизель старенький, но пока что тарахтит, а большего нам и не надо.
Прервался, говорил с Андреем. От воспаления легких он, кажется, избавился, но очень исхудал и ослаб — до того, что нас это пугает. Хорошо, что он вынужден бездействовать: метеоплощадку на неделю-другую восстанавливать нет смысла, сводки мы даем куцые — ветер, облачность да температура, и Андрей волей-неволей отдыхает, лежит и перечитывает книги. По обычаю, почти всю собственную литературу мы оставили на станции и теперь стоим в очереди на пять-шесть книжек, которые ребята захватили с собой. Андрей с упоением читает письма Чернышевского к жене, явно предназначавшиеся для чужих глаз, и я вдруг подумал, что и эти страницы когда-нибудь могут попасть к людям, далеким от нас с тобой. Надеюсь, что этого не случится, а если даже и случится, вряд ли моя скромная особа и более чем скромные мысли кого-нибудь заинтересуют.
Мне кажется, что все подходящие слова уже были высказаны до меня, они написаны в книгах с силой, недоступной одичавшему полярнику, и все, что я напишу, уже когда-то где-то было, а новых слов мне не найти. Что я могу добавить? Мне бывает страшно от мысли, что я тебя когда-нибудь потеряю и вместо тебя появится другая. Мне кажется, что я ее, другую, уже заранее ненавижу. Легче представить обратное: не будет меня. Куда легче! И тогда я, уходя, скажу тебе то, что сказал Пушкин своей любимой Наталье Николаевне: «Отправляйся в деревню, носи по мне траур два года, а потом выходи замуж, только не за шалопая» (не удивляйся точной цитате, выписал из книги).
Ладно, прости мне эти глупые и несвязные мысли. Я давно заметил, что долгая зимовка, огрубляя человека внешне, обостряет его чувства, и то, что на Большой земле кажется немножко старомодным и смешным, для полярника исполнено высокого смысла. В нас, как говорит Андрей, проникает вирус сентиментальности, мы теряем какие-то критерии и видим оставленное нами через розовые очки; мы, быть может, потеряли в широте взглядов, но зато острота наших ощущений усилилась, как у астронома, наблюдающего в направленный телескоп не обширное звездное небо, а одну лишь единственную звезду. Почему? Наверное, потому, что к концу зимовки все наши помыслы собираются в одном фокусе: все существо заполняют навязчивые мысли о доме и семье.
В такой ситуации мой главный враг —