Повести, рассказы - Самуил Вульфович Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Семен, — говорят мне казаки, — оставайся-ка у нас в станице. Одну еврейскую семью мы уж как-нибудь спрячем». И я остался.
Шимен поежился, словно от холода, и со вздохом теснее прижался к скирде.
— Каждый день, чуть рассветет, мы с моим старшим уходили далеко-далеко в поле, пасли овец. Часто там и ночевать оставались. Жену с младшими детишками прятали в станице. Случалось, и неделя пройдет, а я не знаю, живы они, нет ли, они не знают, живы ли мы. Так вот и жили со дня на день. Вскоре мы услышали, что всех евреев расстреливают...
Сколько же это крымских евреев-земледельцев погубил Гитлер! Не успели убежать. Нас он тоже наверняка прикончил бы, не будешь же прятаться всю жизнь. Но нам повезло. Через два с лишним месяца Красная Армия снова заняла Кубань.
Шимен снял очки и вытер повлажневшие глаза.
— Поверите ли, когда наши пришли в станицу, не было солдата, чтобы увидел Мойшеле и не взял его на руки. Вы бы поглядели, как они его тискали, миловали-целовали и ревели над ним, точно это сын родной нашелся.
Словом, ожили мы. Казаки нам дали неплохую квартиру. Майка, моя крымчанка, в феврале благополучно принесла телочку — я назвал ее Фиалкой. Хлеба у нас было вдоволь, потому что я себя не жалел, работал не покладая рук. Но не думайте, что из-за одного заработка. Я перед нашей армией в неоплатном долгу.
Ну вот, а когда освободили Крым, жена мне и говорит: «Шимен, я хочу домой». — «Чудачка, — я ей говорю, — а чем тебе здесь плохо?» — «Пусть будет хуже, пусть кусок сухого хлеба раз в день, лишь бы дома».
Короче, она отправила письмо, и нам прислали вызов. Было это позапрошлой зимой. Но зимой ведь в дорогу не пустишься, верно? Я отложил на весну. А тут совхоз, где я работал, взял с меня слово, что я останусь до конца уборки. Вообще, надо вам сказать, нам, крымским евреям-земледельцам, не так просто было реэвакуироваться — какой колхоз или совхоз захочет отпустить хорошего хлебороба?
Тут Шимен встал и, несмотря на дождь, направился к подводе. Досказывал он уже на ходу:
— Стали собираться, а тут такая история. Шейна-то моя больна. Поездом ехать — не меньше трех пересадок. Легко это, а? Вот вам первое. Теперь другое: у меня осталась колхозная повозка, не бросать же ее. Ну и третье: свои две коровы — это что, пустяки? Да обе крымские, а теперь такие на вес золота. Гитлер-то кругом весь скот повырезал, стало быть, надо откуда-то привозить, а корова из другой местности, покуда еще она привыкнет к нашему климату, так что проку от нее мало. Словом, думал я, думал и решил: запрягу-ка я их обеих, мать и дочь, Майку с Фиалкой, в эту повозку, и дело с концом. Вот уже месяц, как мы в пути. Пятьсот верст прошагали. Еще день, много — два, и мы дома. Думаете, я не знаю, что меня там ждет? Одни голые стены. Но когда у тебя в хлеву стоит твоя собственная скотинка, значит, хватит и на одежонку, и на мебель, а понадобится соседу молока для детишек, тоже не откажем. Где бы мы ни проезжали, в любой деревне, в любом поселке, везде на меня показывали пальцем: «Вот это называется хозяин!» А теперь скажите сами — разве ради этого одного не стоило проделать такую дорогу?
* * *
Примерно недели через две мне пришлось побывать в одной из крымских деревень. Осень. Полуденный час. На солнце тепло, в тени прохладно. Шагая по длинной деревенской улице, я неожиданно встретил Шимена. Он тащил на спине мешок мякины. Увидев меня, он остановился. Сквозь очки мне улыбались черные веселые глаза.
— Ну, как дела?
— Идут дела, идут, — ответил Шимен. — Вон видите дом с зелеными ставнями? Знаете что? Подождите меня, я мигом, только мешок в конюшню занесу. Конюх я.
Через несколько минут Шимен ввел меня к себе во двор.
Посреди двора, под молодыми абрикосовыми деревцами, его жена, сидя на низкой скамеечке, доила Майку. Вторая корова, Фиалка, стояла задрав хвост, словно готовясь пуститься в пляс, и с довольным видом оглядывалась по сторонам.
— Ой, плохо бы нам пришлось, если б не его упрямство, — сказала мне женщина. — Сами понимаете, покупать молоко...
Мы вошли в дом. Голые стены, ни кровати, ни скамьи.
— Присаживайтесь, товарищ, — кивнул мне Шимен на подоконник. Сам он примостился рядом на чурбаке. — Все это пустяки, мой друг, — сказал он бодро. — Дом родной, вот что главное для человека. Как там говорится в наших молитвах? «Ашрей йошвей вейсехо». — «Благо тому, у кого есть дом».
1944
САНИТАР
Тихо отворилась дверь, и узкая полоска света ночной лампы в коридоре забралась к Ирме на подушку. Немного спустя в палату въехала высокая коляска на мягких резиновых колесах.
За полтора месяца, что Ирма лежит в больнице, коляска не раз въезжала в палату поздно ночью. Однако не было заметно, что тот, кого сейчас привезли, доставлен из операционной. Ирма заключил это, видя, как помогали больному перебраться на койку.
Пожелав новенькому доброй ночи, санитары, вытолкнули коляску в коридор и тихо прикрыли за собой дверь.
В палате снова разлилась густая тьма, и только изредка сквозь спущенные тюлевые гардины в нее вторгались желтовато-синие блики качавшегося уличного фонаря.
Никто, кажется, кроме Ирмы, не проснулся, а если кто и проснулся, то ненадолго и тотчас снова погрузился в крепкий глубокий сон, каким спят люди, избавившиеся наконец от своих недомоганий. Но Ирму, оперированного месяц назад, боли отпускали только на короткое время, давали вздремнуть часа два-три в сутки. Ему скоро снова предстоит лечь на операционный стол — рентген обнаружил еще один осколок. Двадцать лет спокойно пролежал этот осколок в легком и на двадцать первом вдруг дал себя почувствовать, да так, что временами не вынести страшную боль.
Никто из врачей открыто не говорил, что ему предстоит новая операция. Но Ирма, почти половину войны проведший санитаром на