Закат Западного мира. Очерки морфологии мировой истории. Том 2 - Освальд Шпенглер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для китайского бодрствования небо и земля представляли собой половины макрокосма, не противостоявшие друг другу, так что каждая являлась отражением другой. В картине этой отсутствуют как магический дуализм, так и фаустовское единство действующей силы. Становление проявляется в непринужденном взаимодействии двух принципов, ян и инь, которые мыслятся скорее периодически, чем полярно. В соответствии с этим в человеке две души: гуй{524} отвечает инь, земному, темному, холодному и гибнет вместе с телом; шэнь – высшая, светлая и неразрушимая[314]. Однако и вне человека имеется бесчисленное множество обеих разновидностей души. Полчища духов наполняют воздух, воду и землю; все населено и движимо гуями и шэнями. Жизнь природы и человеческая жизнь всецело заключаются в игре единств такого рода. От их сочетания зависят ум, счастье, сила и добродетель. Аскеза и оргиазм, рыцарский этикет сяо, заповедующий благородному человеку веками отмщать потомкам злодеяние, совершенное в отношении предка, и лишать себя жизни в случае поражения[315], и рассудочная мораль жэнь, которая, по мнению рационализма, возникает из знания, – все это следует из представления о силах и возможностях гуй и шэнь.
Все это охватывается прасловом дао. Борьба ян и инь в человеке – это дао его жизни; действия полчищ духов снаружи – дао природы. Мир обладает дао, поскольку имеет такт, ритм и периодичность. Он обладает ли, напряжением, поскольку человек его познает и абстрагирует от него уже готовые соотношения для дальнейшего использования. Время, судьба, направление, раса, история – все уже оказывается охваченным этим великим взглядом на мир начала периода Чжоу. Подобен ему путь фараона к его святилищу, пролегающий по темной галерее, как и фаустовский пафос третьего измерения; однако от мысли технического преодоления природы дао максимально удалено. Китайский парк избегает мощной перспективы. Вместо того чтобы указывать на цель, он задвигает один горизонт за другой и приглашает побродить. Китайский «собор» раннего времени, би юн{525}, со своими тропинками, ведущими через ворота, кустарники, по лестницам, по парящим мостам и площадям, никогда не имеет черт египетской непреклонности и готической устремленности в глубину.
Когда Александр появился на Инде, уже задолго до того благочестие трех этих культур застыло во внеисторических формах даосизма, буддизма и стоицизма. Однако немногим позже в области между античностью и Индией возникает группа магических религий, и приблизительно в это же время, должно быть, началась безнадежно для нас утраченная история религии майя и инков. Тысячелетие спустя, когда все внутренне завершилось также и здесь, на почве Франкского государства, внушавшей столь мало надежд, является вдруг германско-католическое христианство – и совершенно неожиданно совершает стремительное восхождение. Дело здесь обстоит точно так же, как и повсюду: хотя весь арсенал имен и обычаев готической религии пришел с Востока, хотя тысяча отдельных ее черт коренится в древнейших германских и кельтских ощущениях, она тем не менее являет собой нечто столь неслыханно новое и в последних своих основаниях настолько непонятна людям, к ней не принадлежащим, что совершенно бессмысленно устанавливать взаимосвязи на исторической поверхности.
Мифический мир, выстраивающийся теперь вокруг этой юной души, эта цельность силы, воли и направления, рассматриваемых в свете прасимвола бесконечности, колоссальная, устремленная вдаль деятельность, бездны внезапно раскрывающихся ужаса и блаженства – все это было для избранников данной культуры чем-то совершенно естественным, так что они даже не могли создать дистанции между собой и этим миром, чтобы все это как единство «познавать». Они в этом жили. Нам же, отделенным от предков тридцатью поколениями, этот мир представляется столь чуждым и исполинским, что мы вечно пытаемся постигнуть лишь отдельные его стороны и тем самым неверно понимаем цельное и неделимое.
Отцовское божество воспринималось как сама сила, вечная, великая и постоянно присутствующая деятельность, священная каузальность, которая, вообще говоря, и не может обрести зримого для земного взгляда образа. Однако все томление юной расы, вся жажда этой мощно струящейся крови покорно преклониться перед смыслом крови, нашла выражение в образе Девы и Матери Марии. Ее небесное коронование сделалось одним из наиболее ранних мотивов готического искусства, где она является посреди небесного воинства в виде облаченной в белое, синее и золотое пресветлой фигуры. Вот она склоняется над новорожденным Младенцем; вот она ощущает в своем сердце меч; вот она стоит у подножия креста и держит труп мертвого Сына. Начиная с рубежа тысячелетия Петр Дамиани и Бернар Клервосский разработали ее культ; возникли Ave Maria и ангельское величание, а позже у доминиканцев – четки{526}. Ее саму и ее образ окружают бесчисленные легенды. Она оберегает церковную сокровищницу благодати, она – великая заступница. В кругу францисканцев возник праздник посещения ее Елизаветой, у английских бенедиктинцев, еще до 1100 г., – праздник Непорочного зачатия{527}, всецело ее вознесший от смертного человечества в светомир.
Однако этот мир чистоты, света и наидуховнейшей красоты был бы немыслим без его противоположности, которую невозможно от него отделить и которая относится к высшим моментам готики, без одного из непостижимейших его созданий, о котором теперь постоянно забывают – потому что хотят забыть. Между тем как улыбающаяся Мария во всей своей красоте и милосердии восседает там, на престоле наверху, на заднем плане существует иной мир: он властвует повсюду, и в природе, и в человечестве, сея зло, буровя,