Всё, что у меня есть - Марстейн Труде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я и не заметила, что заправки «Статойла» исчезли, — говорит Майкен, когда мы выезжаем из Осло.
— Исчезли, да не совсем, — говорю я, — они ведь просто поменяли название.
Я размышляю о том, осознаем ли мы с ней всю серьезность того, что нам предстоит. Теперь кажется, что у меня абсолютно нет нужного опыта, я не представляю, через что сейчас проходит Элиза. Не знает этого и Майкен, но ей-то всего двадцать один.
Майкен говорит, что она купила себе «макбук», хотя на самом деле денег у нее почти нет, просто все говорят, что «маки» гораздо лучше и служат значительно дольше обычных ноутбуков.
— Папа дал пять тысяч.
— «Мак» — хорошая вещь. А занятия уже начались? — спрашиваю я.
Она отвечает, что лекции не начнутся раньше следующей недели, но она и сама уже многое прочитала.
— Я буду работать в детском саду в Блиндерне каждую среду вплоть до лета, — говорит она. — Буду замещать методиста.
— Ты будешь методистом? — спрашиваю я.
— Нет, его обязанности будет выполнять другой воспитатель, я просто ассистент.
— А это не слишком? На учебу времени хватит?
Она кивает, переносит руку с руля на рычаг переключения скорости, рука у нее тонкая, с длинными пальцами, бледная кожа с голубыми венами.
Я спрашиваю, есть ли у нее кто-нибудь сейчас, какие-то отношения.
— Нет. Ну, или да. Нет, все-таки нет.
— И кто же это?
— Кто «кто же»?
— Который вроде бы да, а может, и нет.
— Его зовут Тобиас, — сдается она.
— Тобиас? Папа сказал, его зовут Амир.
— Нет, его зовут Тобиас.
— Он изучает психологию?
— Нет. Он вообще ничего не изучает. Больше не спрашивай. Мы недавно встречаемся. Это его машина.
Майкен чуть превышает разрешенную скорость, держа левую руку на руле, достает из небольшого углубления рядом с рычагом переключения передач пакетик жевательной резинки и предлагает мне. Потом выдавливает пластинку, отправляет в рот и жует.
— Я как-то упустила момент, когда ты сдала на права, — говорю я, — или я просто забыла. Давно?
— По-моему, ты тогда была на больничном. После того, как вы с папой завершили ту неудавшуюся попытку возобновить отношения. Папа полностью оплатил получение прав, но при одном условии.
— Это было не так, — перебиваю я.
— Я довольно много тренировалась в вождении с папой и потому обошлась всего двенадцатью платными уроками. А знаешь, сколько уроков понадобилось Кристин?
Тогда так много всего накопилось, за каких-то пару недель я ухнула в беспросветный мрак. Габриэлла, с которой мы вместе работали много лет назад, умерла от острого лейкоза всего через три месяца после того, как ей поставили диагноз. А потом еще эта история с Гейром — одно из моих самых серьезных поражений. Хотя мы оба решили не строить никаких иллюзий и больших ожиданий, я испытывала стыд, который перерос в страх, стыд охватил все мое существо и определил всю мою жизнь.
Майкен объявляет, что Кристин взяла больше тридцати уроков вождения.
— Она срезалась на первом же занятии, потому что проехала на красный свет.
— Да, неужели?
Я ходила к психологу по имени Суннива, ее посоветовала Нинина сестра, и прием у нее стоил тысячу крон в час. И жила она в дорогущем Фрогнере.
— Это было не из-за папы, — говорю я. — Там много чего случилось. Умерла моя коллега. Это подтолкнуло меня к тому, чтобы поменять работу. Я теперь в полном порядке.
— Ну и классно, — отзывается Майкен.
Мне действительно было ужасно. Жизнь казалась безотрадной. Когда стало совсем невмоготу, я попросила назначить антидепрессанты, но Суннива отговорила меня.
— Они притупляют боль, но заглушают и радость, — сказала она, — исчезает энтузиазм, желание творить, искать истину и смысл.
Меня мучили кошмары, мутные сновидения, как правило, связанные с Майкен — я видела ее со стороны, уходящей по дороге, ветер трепал волосы. Или она сидела на солнце рядом с кофейней на барном стуле в капроновых чулках и туфлях на невысоких каблуках, пила кофе латте, независимая, самодостаточная, ни о чем не сожалеющая. Я не могла с ней заговорить, словно я умерла и смотрела на эту женщину из другого мира. Складывалось впечатление, что Майкен могла быть кем угодно, взрослой женщиной, которая жила в этом мире и совершала взрослые поступки. В моих снах не происходило ничего неприятного, но я просыпалась в поту или в слезах. Я рассказывала и рассказывала Сунниве о своих отношениях с мамой и отцом, с моими сестрами, с дочерью, говорила про Гейра и работу. Но чем больше я рассказывала, тем более общими и банальными казались мне слова, но все же мне надо было выговориться, это помогало. Нет, пожалуй, в моей жизни не было человека, который когда-нибудь увидел бы меня и понял по-настоящему, но люди, возможно, не видят и не понимают друг друга в принципе. Наверное, и я никогда не умела увидеть другого человека и понять его.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Я много бегаю, — говорит Майкен. — Не меньше трех раз в неделю.
— И я тоже. Может, как-нибудь устроим пробежку вместе?
Майкен соглашается, энергично кивает.
— Я бегаю довольно рано утром.
— Ну и ладно. Только вот я бегаю чуть медленнее тебя.
— Да ничего, — говорит Майкен.
Она медленно жует резинку, держа одну руку на руле.
Я помню ее реакцию, когда я рассказала ей о нас с Гейром, в том числе то, сколько было детского эгоизма в ее словах: «И что, вы снова закрутите роман теперь? Но теперь-то я уже уехала из дома!»
— Вообще мне нравится работать в детском саду, — говорит она. — Там есть одна девочка — ей года полтора, — невероятно красивая. Ее зовут Ханна. Каждый день, когда я прихожу, она тянется ко мне ручками, она еще плохо ходит.
— А помнишь Ханну из Ульсруда?
— Ну конечно, — говорит Майкен. — Мы дружили, пока она не уехала, но она была на год старше меня. Так что меня часто сплавляли к тому, кто был поразумнее. Она не очень-то со мной церемонилась.
Помню, когда Майкен была маленькой, мама приезжала к нам в Ульсруд и не одобрила ее отношения с подружкой. «Эта соседская девочка вертит Майкен, как хочет, — сказала она. — Ты что, не видишь, как Майкен пляшет под ее дудку? Тебя совсем не волнует, что там делается, когда никто не видит?» Оказалось, что мама была умна и умела видеть насквозь.
Когда я не бываю на маминой могиле, у меня возникает такое ощущение, что это не имеет значения. Ничего не произойдет и в том случае, если я там побываю. Так было и под конец маминой жизни: я все откладывала и откладывала поездку к ней, и когда я наконец приезжала во Фредрикстад к ней в больницу, проходила по коридору через стеклянные двери и видела ее на больничной кровати, мне казалось, что я вышла из ее палаты только вчера или позавчера. Или вообще никогда там не была.
Навещать маму в больнице оказалось такой же обязанностью, как для подростка мыть посуду или пылесосить во всем доме. Обязанностью, которую нужно кое-как выполнить, делом, которое надо поскорее закончить. Мне приходилось протирать ее очки, когда я замечала, что стекла такие мутные, что через них уже ничего не видно, хотя это входило в обязанности медсестры. Проверять, не холодные ли ноги. Мама не любила, когда у нее мерзнут ноги. Держать ее за руку.
— Тебе страшно? — спрашивает Майкен.
— Страшно?
— Ты такая притихшая.
Я улыбаюсь и качаю головой.
— Надеюсь, с Элизой все в порядке, — говорю я.
— Дай-то бог!
За окном такая красота — мороз и солнце, от белого снега повсюду так светло.
— Господи, как подумаю, что можно потерять папу… — произносит Майкен.
И тогда я впервые задумываюсь о трех юношах, которые остались без отца.
— Вот странно, — как-то сказала Элиза, — я всегда считала, что мальчики намного больше привязаны ко мне, чем к Яну Улаву. Но теперь, когда они уехали от нас, оказалось все наоборот. Это с ним они встречаются, разговаривают, советуются.
— А что это было за условие, при котором папа обещал оплатить тебе получение водительских прав? — вспоминаю я.