Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3 - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Опять обсчитал девушку, холера! Который раз! Удавить тебя мало!
К рыдающей девушке сбегались подруги. Она, захлебываясь, показывала им зажатые в кулаке деньги — доказательство, что ее обсчитали.
Девушки сообща пересчитывали деньги, ахали и говорили, что всех мужчин надо облить серной кислотой.
Непременным участником скандалов был низенький седой коммивояжер — представитель фирмы готового платья «Мандель и компания». Он носил просторный вишнево-красный костюм и желтые ботинки с выпуклыми носами.
Он всегда утешал обиженных девушек.
— Ты, Муся, — говорил он, — должна относиться ко всему с философским спокойствием. Бери пример с меня.
— А идите вы знаете куда! — отвечала сквозь слезы Муся. — И подавитесь своими советами. Знаю я ваше философское спокойствие!
Но старик не смущался.
— Древние эллины, — говорил он, — полагали, что спокойствие есть основное условие счастья. Основное условие! Ультима рацио! Понимаешь? И подумаешь, на сколько он тебя обсчитал?
— На рубль, гад! — отвечала девушка, переставая плакать.
— Вот тебе рубль. Утри слезы, умойся, оденься, стань прелестной, как прежде, и принеси мне в номер бутылку вина, боржом и печенье.
— Идите вы знаете куда! — говорила возмущенно девушка. — Это чтоб я за рубль к вам пошла? Старый пацюк![2]
Но старик не обижался. Он ходил по коридору, засунув руки в карманы, и напевал:
Под знойным небом Аргентины,Где женщины, как на картине,Где небо южное так сине, —Там Джо влюбился в Кло!
Был в гостинице и всеобщий любимец, так называемый «Дядя Гриша — воды тише».
Это был картавый затертый человек с русой бородкой и синими детскими глазами. Чесучовый пиджак он носил на голом теле, стыдливо запахивал его и всегда дрожал, будто от холода, на самом же деле от перепоя.
Рассказывали, что дядя Гриша — сын сенатора из Петербурга, окончил Лицей, промотал огромное состояние в Париже, потом был тапером в кино (по-тогдашнему «иллюзионе»), а теперь живет за счет человеческой жалости и перехватывает рубль или два на вечеринках в качестве непревзойденного игрока на гитаре и певца жестоких романсов.
Дядя Гриша был так несчастен, что даже владелец гостиницы, тучный господин в котелке, во вздернутых клетчатых брючках, пожалел его и дал ему работу — кипятить в кубе воду для чая. За это дядя Гриша жил бесплатно в комнатке, где стоял этот куб.
Тесная его комнатка была своего рода гостиничным клубом. Там собирались «вечные постояльцы», играли в подкидного дурака, в домино, гадали, обсуждали все происшествия, а девушки штопали чулки, шили и гладили.
Однажды в комнате у дяди Гриши отпраздновали день рождения коридорной девушки с нашего третьего этажа — Любы. На этот праздник пригласили «из уважения» четырех жильцов, в том числе и меня. Была на празднике пожилая женщина — зубной врач Фаина Абрамовна, сотрудник харьковской газеты — высокий человек, ходивший на костылях, и аптекарский ученик Альберт — веснушчатый юноша с нежной кожей. Он все время понимающе и презрительно улыбался.
Старый коммивояжер тоже пытался прорваться на именины, но девушки его не пустили.
Девушки все были нарядные, а Люба, бледная, молчаливая, в черном платье, была похожа, по словам Альберта, на «королеву Марго».
Взволнованная Люба изредка подымала длинные ресницы, внимательно взглядывала на нас, и каждый раз меня поражал чистый блеск ее глаз.
Не верилось, что это та самая Люба, что недавно ночью рыдала, прикрыв рукой на груди разорванную батистовую рубашку и стиснув голые круглые колени, проклинала во весь голос плотного черного постояльца из 34-го номера, охальника, по ее словам, и подлеца.
Дядя Гриша побрился и надел розовую рубаху с чужого плеча, заколотую медной булавкой с изображением гусеницы.
Сели за стол, уставленный несвежими закусками из гостиничного ресторана и бутылками рябиновки. Посреди стола стоял большой букет фиолетовых бумажных роз.
Люба подошла к дяде Грише и пригладила его редкие волосы. Дядя Гриша поймал на лету Любину руку и пожал ее. Тогда Люба на минуту прижала к своей груди его дрожащую голову. Она смотрела при этом за окно поверх головы дяди Гриши, и глаза у нее были спокойные, как всегда.
Раскрасневшиеся, довольные девушки настойчиво нас угощали. Они ласково заглядывали в глаза и говорили:
— Да покушайте же, пожалуйста, шобы Люба была всегда счастливая и здоровая. Да не стесняйтесь, пожалуйста! Это все свежее, только что из кухни, вы не думайте.
Люба сидела между дядей Гришей и мной.
— Хочу вас спросить, — сказала мне Люба, — чего это вы все сочиняете? Каждый раз, когда я в номере у вас прибираю, — всюду листочки валяются. Про что вы пишете? Про сердечную жизнь?
— Да, — ответил я. — Про счастливую жизнь, Люба.
— Была бы я интересная, — вздохнула Люба, — вы, может, и про меня удачно бы написали. Целый роман. А люди бы читали и плакали слезами.
— Пей, Любка! — крикнула Муся. — Пока горе тебя не поломало.
Глаза у Любы потемнели.
— Уймись! — тихо сказала она. — Я с горем заодно жить все равно не буду.
— Да я просто так, — ответила Муся. — Я ж тебе симпатизирую, Любка.
— А песни вы тоже пишете? — снова спросила меня Люба. — На эту дуру Муську вы, между прочим, не обращайте внимания.
— Нет, не пишу. Стихи когда-то писал. И знаю много стихов.
— Чувствительных?
— Да, пожалуй.
— А вы прочитайте.
— Ну что ж, — ответил я. У меня от выпитой рябиновки уже началось легкое «кружение сердца». — Я прочту вам одной. Сегодня — ваш праздник.
— Неужели одной? — спросила Люба и немного подержалась за серебряное колечко у меня на мизинце. — Чье это кольцо?
— Мое.
— Неправда, не ваше.
Все уже сильно шумели. Я на минуту задумался: что бы прочесть понятное и простое?
«Все равно, — подумал я, — поймет она или нет!» И я начал говорить немного нараспев:
Нет, не тебя так пылко я люблю,Не для меня красы твоей блистанье:Люблю в тебе я прошлое страданьеИ молодость погибшую мою
Шум за столом стих.
Когда порой я на тебя смотрю,В твои глаза вникая долгим взором:Таинственным я занят разговором,Но не с тобой я сердцем говорю.
Я остановился.
— Ну! — резко сказала Люба. — Раз уж начали читать такое, так рвите сердце.
Я говорю с подругой юных дней,В твоих чертах ищу черты другие,В устах живых уста давно немые,В глазах огонь угаснувших очей.
Одна из девушек с шумом втянула воздух и всхлипнула.
— Стихи поэта Лермонтова, — сказал дядя Гриша, настраивая гитару, — лучше петь, чем читать.
Он взял мягкий аккорд и запел приятным сильным тенором:
Выхожу один я на дорогу;Сквозь туман кремнистый путь блестит…
— Подхватывайте! — приказал он, и гитара снова печально заговорила у него под пальцами. — Все подхватывайте! «Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит».
Все тихо спели окончание строфы. Люба сидела, облокотившись на стол, опираясь подбородком на сложенные руки, и пела, глядя за окно. Глаза ее сияли. Дядя Гриша играл, подняв голову, и на щеке у него блестела слеза.
Дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел плотный черный человек со сладкими восточными глазами, постоялец из 34-го номера.
— Любочка-цыпочка, — вкрадчиво сказал он. — Я до вас. Выйдемте на некоторое время. Мне страх как надо с вами поговорить.
— Поговорить? — спросила Люба и обернулась. — Тебе надо со мной поговорить? В твоем номере?
— А хотя бы и так. Номерок подходящий.
Люба встала.
— Сам знаешь, какой у меня день. Так и то лезешь, потерпеть не можешь, подлюга! Вон отсюда!
— Любка! — взвизгнула Муся, но было уже поздно.
Люба схватила бутылку с рябиновкой и изо всей силы швырнула ее в черного человека.
Бутылка ударила его по голове и разбилась. Он схватился за лицо руками, размазал по толстым щекам кровь, смешанную с рябиновкой, попятился в коридор, споткнулся о порог и молча рухнул навзничь.
— Убью! — дико закричала Люба. — Всех поубиваю, как бешеных котов. Всех! Не трогайте меня! Не лезьте! В Сибирь пойду, на каторгу, а с вами, с гадами, рассчитаюсь!
Она упала на стул и положила голову на стол.
— Девушки! — сказала она с тихой тоской. — Подружки мои дорогие! Неужто даже отмыться нам не дадут! Девушки! — закричала она и затряслась. — Я будто светлый сон видела… Спасибо тебе, дядя Гриша, спасибо, родненький мой. Спасибо вам всем.