Стихотворения. Поэмы. Проза - Генрих Гейне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одной из мрачных сводчатых галерей францисканского монастыря, неподалеку от классной комнаты, висело в ту пору большое распятие из темного дерева. Скорбный образ распятого Христа и теперь еще посещает иногда мои сны и печально глядит на меня неподвижными, залитыми кровью глазами, — а в те времена я часто стоял перед ним и молился: «О господи, ты тоже несчастен и замучен, так постарайся, если только можешь, чтобы я не забыл «verba irregularia»!
О греческом, чтобы не раздражаться, я даже не хочу говорить. Средневековые монахи были не очень далеки от истины, когда утверждали, что все греческое — измышление дьявола. Один бог знает, какие муки я претерпел при этом.
С древнееврейским дело шло лучше, — я всегда питал пристрастие к евреям, хотя они по сей час распинают мое доброе имя. Однако же я не достиг в еврейском языке таких успехов, как мои карманные часы, которые часто находились в тесном общении с ростовщиками и поэтому восприняли некоторые еврейские обычаи, — например, по субботам они не шли, — а также изучили язык священных книг и впоследствии упражнялись в его грамматике. Часто в бессонные ночи я с удивлением слышал, как они непрерывно тикали про себя: каталь, катальта, катальти, — киттель, киттальта, киттальти — покат, покадети, пикат — пик — пик[64].
Зато немецкий язык я постигал неплохо, хотя он отнюдь не так прост. Ведь мы, злосчастные немцы, и без того достаточно замученные постоями, воинскими повинностями, подушными податями и тысячами других поборов, вдобавок, ко всему навязали себе на шею Аделунга{562} и терзаем друг друга винительными и дательными, падежами. Многому в немецком языке научил меня ректор Шальмейер, славный старик священник, принимавший во мне участие со времен моего детства. Кое-что ценное приобрел я и у профессора Шрамма{563} — человека, который написал книгу о вечном мире, меж тем как в классе у него школьники больше всего дрались.
Записывая подряд все, что приходило мне в голову, я незаметно договорился до старых школьных историй и хочу воспользоваться этим случаем и показать вам, madame, каким образом я, не по своей вине, так мало узнал из географии, что впоследствии никак не мог найти себе место в этом мире. Надо вам сказать, что в те времена французы передвинули все границы, что ни день — страны перекрашивались в новые цвета: те, что были синими, делались вдруг зелеными, некоторые становились даже кроваво-красными{564}; определенный учебниками состав населения так перемешался и перепутался, что ни один черт не мог бы в нем разобраться; продукты сельского хозяйства также изменились, — цикорий и свекловица{565} росли теперь там, где раньше водились лишь зайцы и гоняющиеся за ними юнкера; даже нрав народов переменился: немцы сделались более гибкими{566}, французы перестали говорить комплименты{567}, англичане — швырять деньги{568} в окно, венецианцы{569} оказались вдруг недостаточно хитры, многие из государей получили повышение, старым королям раздавали новые мундиры, вновь испеченные королевства брались нарасхват, некоторых же властителей, наоборот, изгоняли прочь, и они принуждены были зарабатывать свой хлеб другим путем, кое-кто из них поэтому заблаговременно занялся ремеслами, например производством сургуча, или — madame, пора закончить этот период, а то у меня даже дух захватило, — короче говоря, в такие времена географии учиться нелегко.
В этом смысле естественная история много лучше; там не может произойти столько перемен, и там имеются эстампы с точными изображениями обезьян, кенгуру, зебр, носорогов и т. д. Благодаря тому, что эти картинки твердо запечатлелись у меня в памяти, впоследствии многие люди представлялись мне с первого взгляда старыми знакомыми.
В мифологии тоже все обстояло благополучно. Как мила была мне эта ватага богов, в веселой наготе правившая миром! Не думаю, чтобы какой-нибудь школьник в Древнем Риме лучше меня затвердил наизусть главные параграфы своего катехизиса, например любовные похождения Венеры. Откровенно говоря, раз уж нам пришлось учить на память старых богов, следовало и оставаться при них, — ведь нельзя сказать, чтобы мы имели много преимуществ от триединства нового Рима, а тем более от еврейского единобожия. В сущности, та мифология вовсе не была так безнравственна, как об этом кричали, и Гомер, например, поступил весьма благопристойно, наделив многолюбимую Венеру супругом.
Но лучше всего чувствовал я себя во французском классе аббата д’Онуа, француза-эмигранта, который написал кучу грамматик, носил рыжий парик и резво порхал по классу, излагая «Art poétique»[65] или «Histoire allemande».[66] Он один на всю гимназию преподавал немецкую историю.
Однако же и во французском языке встречаются некоторые трудности, — изучение его неизбежно сопряжено с военными постоями, с барабанным боем и с apprendre par coeur,[67] а главное, нельзя быть bête allemande.[68] Иногда, конечно, и там приходилось не сладко. Как сейчас помню, сколько неприятностей я испытал из-за réligion.[69] Раз шесть задавался мне вопрос: «Henri, как по-французски вера?» И я неизменно, с каждым разом все плаксивее, отвечал: «Le crédit»[70]. А на седьмой раз взбешенный экзаменатор, побагровев, закричал: «Вера — по-французски «la réligion», — а на меня посыпались побои, и все товарищи мои начали смеяться. Madame! С той поры я не могу слышать слово «réligion» без того, чтобы спина моя не побледнела от страха, а щеки не покраснели от стыда. Откровенно говоря, le credit принес мне в жизни больше пользы, чем la réligion.
Кстати, сию минуту я припомнил, что остался должен пять талеров хозяину таверны «Лев» в Болонье. Но, право же, я обязался бы приплатить хозяину «Льва» еще пять талеров лишь за то, чтобы никогда в этой жизни не слышать злополучного слова «la réligion». Parbleu,[71] madame! Во французском я сильно преуспел. Я знаю не только patois,[72] но даже благородный язык, перенятый у бонн. Недавно, находясь в аристократическом обществе, я понял почти половину французской болтовни двух немецких девиц-графинь, из которых каждая насчитывала свыше шестидесяти четырех лет и ровно столько же предков. Да что там! Однажды в берлинском «Café royal» я услышал, как monsieur Михель Мартенс{570} изъяснялся по-французски, и уразумел каждое слово, хотя в словах этих было мало разумного. Самое важное — проникнуть в дух языка, а он познается лучше всего через барабанный бой. Parbleu! Я очень многим обязан французскому барабанщику, который долго жил у нас на постое и был похож на черта, но отличался ангельской добротой и совершенно превосходно бил в барабан.
То был маленький подвижной человечек с грозными черными усищами, из-под которых упрямо выпячивались красные губы, между тем как глаза метали во все стороны огненные взгляды. Я, маленький мальчуган, виснул на нем, как веревка, помогал ему ярко начищать пуговицы и белить мелом жилет, — monsieur Le Grand желал нравиться; я ходил с ним на караул, на сбор, на парад, — там было сплошное веселье и блеск оружия — les jours de fête sont passés[73]{571}.
Monsieur Le Grand говорил по-немецки очень плохо и знал только самые нужные слова: хлеб, честь, поцелуй, — зато он отлично объяснялся при помощи барабана. Например, если я не знал, что означает слово «liberté»,[74] он начинал барабанить марсельезу, — и я понимал его. Не знал я, каков смысл слова «égalité»,[75] он барабанил марш «Са ira, са ira! Les aristocrates à la lanterne!»,[76] — и я понимал его. Когда я не знал, что такое «bêtise»,[77] он барабанил Дессауский марш{572}, который мы, немцы, как сообщает и Гете, барабанили в Шампани, — и я понимал его. Однажды он хотел объяснить мне слово «l’Allemagne»[78] и забарабанил ту незамысловатую старую мелодию, под которую обыкновенно на ярмарке танцуют собаки, а именно туп-туп-туп, — я рассердился, но все же понял его.
Подобным образом обучал он меня и новой истории. Правда, я не понимал слов, которые он говорил, но так как, рассказывая, он беспрерывно бил в барабан, то мне было ясно, что он хочет сказать. В сущности, это наилучший метод преподавания. Историю взятия Бастилии, Тюильри и т. д. можно как следует понять, только если знаешь, как при этом били в барабан.
В наших школьных учебниках стоит лишь: «Их милости бароны и графы с высокородными их супругами были обезглавлены. — Их высочества герцоги и принцы с высокороднейшими их супругами были обезглавлены. — Его величество король с наивысокороднейшей своей супругой были обезглавлены», — но, только слыша красный марш гильотины, можно по-настоящему уразуметь это и понять «как» и «почему».
Madame, то необыкновенный марш! Он потряс меня до мозга костей, когда я услышал его впервые, и я был рад, что позабыл его.
Подобные вещи забываются с годами, — молодому человеку в наши дни приходится помнить совсем другое: вист, бостон, генеалогические таблицы, постановления Союзного сейма, драматургию, литургию, карту вин… право, как ни ломал я себе голову, однако долгое время не мог припомнить ту грозную мелодию.