Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько метров площади под общежитие? — прервал Золотухин.
Устименко назвал метры без запроса, так он привык с Золотухиным. Зиновий Семенович прилежно записал.
Дверная ручка сильно задергалась, так рвал дверь только Богословский. Люба открыла. Николай Евгеньевич вошел, сильно опираясь на палку, марлевая маска висела у него на шее, лицо было в поту. И капли крови грозно алели на халате.
«Что?» — глазами спросил Устименко.
— Помер трудяга, хороший человек, — сказал Богословский. — По той лишь причине, что «скорую» ждали полночи. А столь долго ждали «скорую» опять-таки потому, что машин нет и резина на них невозможная. Машин же нет и резина дурная не потому, что снабдить Унчанск невозможно, а потому только, что товарищ Степанов совершенно удовлетворяется тем, что спускают ему сверху, и ради своего благополучия со всяким безобразием примиряется…
Евгений открыл было рот, чтобы огрызнуться, но смолчал, заметив на себе взгляд Золотухина. И взгляд Лосого. И Устименко смотрел на него из-под мохнатых ресниц.
«Похоже, схлопочу за сегодняшний день выговор, — кротко и горько подумал Степанов. — И похоже, что даже строгача схлопочу».
Николай Евгеньевич протянул руку к папиросам Золотухина, закурил, помахал ладонью, разгоняя дым. Саинян заговорил вновь. По порядку он не умел, да и не готовился к докладу, говорил лишь о самом насущном, о жизненно необходимом, о том, например, что некая умная голова снизила нормы на питание детей по сравнению с питанием взрослых…
— По величине, наверное, — морща лоб, буркнул Золотухин, — не без логики…
Собеседование с взаимными попреками и даже некоторыми грубостями закончилось не в двенадцать, а в час дня. Зиновий Семенович горячился и грубил во всех тех нередких случаях, когда слышал о холуйской глупости и когда не мог немедленно таковую ликвидировать. Грубил он от боли, от того, что сил не хватало, а иногда и умения. Саинян раза два обиделся, но Устименко написал ему разъясняющую записку, и Вагаршак, оглаживаемый под столом Любой, присмирел и более на Золотухина не бросался.
Расстались почти мирно. Зиновий Семенович предложил Женюре немедленно посетить областной комитет для краткой беседы. Горздрав ответил по-военному:
— Есть, товарищ Золотухин!
И даже слегка каблучком пристукнул.
А для Устименки пошел нелегкий день и такой же вечер со всякими недружностями, срывами и сбоями непритертого еще больничного механизма. Только часов в девять вырвался он навестить своего «первого после бога». Елисбар Шабанович болтал с младшим Золотухиным. Накурено у них было изрядно, оба чему-то смеялись. Оказалось — вспомнил Амираджиби, как банным делом сел в свое время на иголку и как доктор Устименко эту самую злосчастную иглу из его организма удалил.
Владимир Афанасьевич сел поближе к Амираджиби, извинился, что так поздно к нему вырвался. Старый капитан ответил, что вниманием обойден нисколько не был, собеседовал и с доктором Нечитайло, и с удивительнейшим Николаем Евгеньевичем. Взята у него кровь, взяты и иные компоненты для полной ясности картины общего состояния здоровья. Всем он доволен.
— Ели? — осведомился Устименко.
— Ничего капитан не ел, — быстро сообщил Золотухин-младший. — Как принесли пищу, так и унесли.
— Правда? — опять спросил Владимир Афанасьевич.
— Отвык, — печально улыбнулся старый капитан. — Двадцать тысяч единиц.
Глаза его слезились. Где ты, величественный Амираджиби, где твое ироническое спокойствие при виде черных бомбовозов, летящих на корабль, где голос, который произнес навсегда запомнившиеся Устименке великолепные слова: «Вечная память погибшим! Никогда не забудет вас советский народ! Слава в веках, труженики моря, братья по оружию! Да будет вам злая пучина теплой постелью, орлы боевые, где отдыхаете вы вечным сном…»? Куда делся человек, который сказал тогда, сразу после гибели «Фараона»: «Это немножко войны»? Куда девался «первый после бога»?
Как случилось, что маленькая, больная, со спекшимся лицом обезьянка так и брошена на произвол злой судьбы теми, кто обязан был позаботиться о сохранении личности капитана Амираджиби, Героя Советского Союза Амираджиби, великолепного человека Амираджиби, того самого, который сказал по поводу смерти Лайонела Ричарда Чарлза Гэя, пятого графа Невилла:
— Они, как коршуны, вырывают у живых куски живого сердца. Но надо идти и идти, надо шагать своей дорогой, пока есть силы, и, по возможности, улыбаться, доктор, изо всех сил улыбаться, вселяя бодрость в свою команду. Посмотрите, как я буду улыбаться, я научился…
Это был хороший урок Устименке в свое время.
И ему следовало так улыбаться, он здесь тоже «первый после бога». Он обязан научиться улыбаться и пребывать наружно в отличном состоянии духа. Когда дело плохо, команда поглядывает на мостик, на своего капитана. А больные — ведь это и есть команда? Впрочем, врачи тоже. И даже санитарки. Тут все перепутано, на корабле проще, но от одного факта никуда не денешься: Устименко здесь капитан. «Первый после бога» — как говорят просвещенные мореплаватели. Такой, как Амираджиби во время массированного налета и атаки подводных лодок. Такой же!
И, продолжая улыбаться, Устименко сказал словами Амираджиби, теми давними, военными словами, которые произнес Елисбар Шабанович сразу после бешеного грохота «эрликонов», после свиста падающих бомб, после сиплых команд: «Справа по корме бомбардировщик противника!» — «Пошли бомбы!» — «Право на борт!» — «Есть право на борт!» — «Отводить!»
— Помните «Лебединое озеро»? — спросил Устименко.
— Их было много — этих кордебалетов.
— Ваши слова хочу напомнить: «Это всего только танец маленьких лебедей. Это — немножко войны»…
Амираджиби вскинул на Устименку гордую голову, все еще гордую, на слабой куриной шее.
— Вы считаете?
— Убежден. Погодите, мы вами займемся.
— И не приспустите флаг в честь погибшего судна?
— Нет, — сказал Устименко, «первый после бога», капитан на мостике в бою, в двенадцатибалльный шторм, перед самой гибелью. — Нет! Вы будете в порядке, я ручаюсь!
ГОЛЫЙ И БОСЫЙ…
— Копыткин третий день звонит, — сердито сказал полковник Свирельников, кладя трубку ВЧ. Он всегда говорил именно звонит, а не звонит. И такси, а не такси. И бытующее слово «компроматы», то есть компрометирующие материалы, произносил с ударением на первом слоге — «компроматы». — Вынь да положь ему — Копыткину, значит, — фамилию, который в ЦК письмо доставил.
Неприязненная улыбка пробежала по его губам, ему когда-то сильно влетело от Копыткина за бездеятельность, и с тех пор Свирельников возненавидел генерала. Впрочем, некоторые утверждали, что все случилось наоборот: были слухи, что Копыткин взыскал со Свирельникова как раз за слишком крутую деятельность.
— Пришлось, хоть и старшему в звании, а разъяснить, что такие типы, как вышеназванная осужденная Устименко, на блюдечке с каемочкой показания не дают. Даже заспорить не соизволил. Он, понимаешь, вроде мне приказывает…
Когда Свирельников сердился, делалось понятно, что человек он совсем темный, слово «понимаешь» становилось главным и чуть не единственным в его лексиконе, а остальное были просто длинные, нелепые матюги.
— Интеллигент, понимаешь! — выругался он. — Хлюпик!
Ожогин молчал. Хоть бы сесть предложил — сколько можно стоять перед начальством.
— Срока получает по особому совещанию, шпионка, понимаешь, луна по таким плачет, а он — давай полное признание. Я ему — вы сами, товарищ Копыткин, пробовали с такими беседовать? А он — мне не беседы нужны, а документ, протокол допроса.
Ожогин молчал. Ему совершенно ясно, что сейчас Свирельников напустится на него.
— Как она?
— Кантуется в санчасти, — неопределенно ответил Ожогин.
— А точнее?
— Выходит, приболела.
— Ты мне не выкручивайся, — сказал Свирельников. — Я не из Международного Красного Полумесяца и не из баптистов. Отвечай как положено!
Ожогин ответил как положено, с возможными для такой беседы подробностями. Лицо его выражало недоумение и раскаяние. Будто он и впрямь не знал, как это с ним сделалось. Но, с другой стороны…
И он развел руками:
— Работа такая, в белых перчатках толку не будет.
Это он повторил любимые слова Свирельникова, чего, наверное, делать не следовало, потому что таким путем он как бы и ответственность за свое рукоприкладство взваливал на полковника.
— Ты с больной головы на здоровую не вали, — сказал Свирельников сурово. — Тоже умник, понимаешь! Про белые перчаточки я как вас инструктировал? Про излишнюю вежливость вашу речь была, чтобы интеллигентщину не разводить, либерализм, всякие там — «извините, разрешите». С врагом как с врагом, вот о чем речь шла. А если что и вышло, то разве поаккуратнее нельзя? Вон лежит, понимаешь, а на меня Копыткин жмет. Какое у тебя задание? Найти гада, который клеветническое письмо в ЦК решился доставить. Кому? Даже имя невозможно назвать, священное для нашего гражданина имя. Теперь представь в своем мозгу: попадает письмо лично в руки, читает он клевету, злобный вымысел, пасквиль, и расстраивается, отвлекается от государственных дел, затрачивает свое драгоценное время на выяснение подробностей про эту Устименко. Ну, а мы на что? Выходит, мы даже оградить не можем? Избавить? Где же наша бдительность, которой лично он непрестанно нас учит? Где, а?