Летний снег по склонам - Николай Владимирович Димчевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы работаем для Богучанской ГЭС. Станция будет сильней Братской. А где ее поставят, никто не знает пока. Есть несколько створов, и выбирают, какой лучше. Вот и приходится разведывать берега, шиверы и пороги, присматриваться ко всем повадкам реки, ко всем ее причудам и прихотям. Много их у Ангары. И никогда не знаешь, что придет ей на ум. Купаешься вечером в парной воде, видишь каждую песчинку на дне, как улитка ползет по сочной водоросли, как рыбешка играет в темных зарослях. Утром встанешь — вода почти к самым палаткам подобралась, мутная, с пеной, со щепками. Несет сверху сено, навоз, дрова и бревна. Где-то прошли дожди и вздуло реку от лишней воды.
Это все северные реки такие. Подкаменную ли Тунгуску взять или Нижнюю. Все норовистые и суровые.
В их бесприютности и дичи, в их каменном логовище так радостно встретить человека. Спускаешься со скал иссеченный ветром, избитый осколками, исколотый и искусанный тайгой, пробираешься долинкой ручья между корнями и камнями. И вдруг видишь за лапами сосны дымок и палатку. Видишь парня, лениво мешающего ложкой в котелке. Двое других покуривают, посиживая на бревне. И вот ты подходишь — и пахнет похлебкой, сигаретами и деготьком от сапог.
И с бревна поднимается крепкий жилистый парень со светлыми курчавыми волосами, с узким горбоносым лицом. Брезентовая куртка распахнута на груди, и там красной капелькой сидит комар. Парень протягивает руку и говорит, что его звать Борисом. А второй — Павел. А третий, у костра, — Кеша.
И все. Мы приваливаем рюкзаки к бревну, садимся, Вытягиваем ноги и молчим. Просто так. Хорошо здесь, и ребята свои. Видим их первый раз, но они свои ребята.
А потом уж помаленьку пойдет разговор. Я перегоню лодку поближе, мы поставим палатку, достанем свой припас, но ребята запретят нам его трогать. Только разве что хлеб, а остальное уже готово — и уха, и жареная рыба. Додумались же они взять сковороду, и жареная рыба у них.
Надо и нам в другой раз взять сковороду, так думаю я. А Митя с Борисом и Павлом уже толкуют о траппах. Это камень, из которого сложены почти все скалы на Ангаре. Серый он, черный и белесый. Еще его называют базальтом. Эти ребята-то специально занимаются траппами. Так и плывут по течению на резинках, чтоб лучше рассматривать скалы и берега и пристать, где надо.
Рабочий у них Кеша. Чудно даже, как расфранчен! В черном костюме, шелковой рубашке и остроносых ботинках. Сидит у костра, ворочает рыбу на сковороде.
— Чего это вырядился? На базар собрался? — спросил Николай Нилыч.
Парень надвинул кепку на глаза и ничего не сказал. Будто не расслышал.
— Почти что, — ответил за него Борис. — На танцах был. А нам рабочий нужен. В клуб зашли: «Кто с нами? Уходим сразу!» Кешка и вызвался: «Едем. Отпуск у меня. Скушно тут».
Так и толкуем. Ветер совсем притих. И солнце на заходе. Под скалами уж сумерки, а на другом берегу красными головешками светится тайга и медными змеями буровится в воде. Кричат стрижи — готовятся ко сну, и работает порог — перемалывает бревна да камни.
И разговор наш о северных этих местах. И слова его тянутся от заполярной Хантайки через Игарку по Енисею до Нижней Тунгуски, через Туруханск до Подкаменной, а через Енисейск до Верхней Тунгуски, до этих вот скал у Аплинского порога, до этого синего вечера с углями закатной тайги.
И так ясно видится мне все, о чем говорим.
Я вижу, как собирают в путь большой резиновый понтон. У таких же скал, перед порогом, ревущим вдали. Это на Нижней Тунгуске. Ребята притягивают веревками ящики и мешки, старательно вяжут узлы, крепкой сетью оплетают все снаряжение. Они натягивают брезент, проверяют мотор, пристроенный к понтону на кронштейне. Они осматривают берег — не забыто ли что, садятся в понтон и привязывают себя к его пухлым бортам. Потом отталкиваются тупыми баграми от камней, и река хватает их обеими руками, крутит, мнет. Ей дела нет до мотора. Надвигается вой и грохот порога, и валы начинают плясать среди скользких хмурых камней. И небо пропадает в брызгах, в клочьях пены, в тонкой водяной пыли. Кипящая холодная вода бесится, и понтон скрипит, словно детский шарик. Она перемахивает верхом, и люди сидят в ней по пояс. Только веревки спасают от ее мокрых лап, готовых затянуть в пучину...
Так мы говорим до густой темноты, до звезд. Остается лишь костер, такой незаметный днем и мохнатый, большой в ночи. Он вырывает из мрака пластовища скал, куски галечного берега, литую боковину воды и лодки и нас по очереди. Выхватит, поиграет и бросит. И память так же берет из прошлого, что ей понравится. К ночи воспоминания мрачней.
Это Николай Нилыч рассказывает. А было-то все весной на Индигирке. И лед уже трухлявился у берегов, полыньи били его черными клиньями, а в рубчатый след вездехода просачивалась вода. В кузове у раскаленной печки сидели пять человек. Геологи — муж и жена, геофизики — тоже муж с женой и Николай Нилыч. Они кончили работу на левом берегу и перебирались на правый. Замерзли на ветру и отогревались в крытом кузове. Он был вместо дома — обшит фанерой и без окон, чтоб теплей.
Вездеход резко завалился назад. Тяжелая бочка с соляром скатилась и придавила дверь, которая открывалась вовнутрь. В щели долбанула вода. Горячий пар от залитой печки наполнил кузов, обжигая лица и легкие. Вода быстро прибывала. Люди были по грудь в ледяной жиже, а дышали огненным паром. В темноте они стучали кулаками по плотной гладкой фанере, кричали и задыхались. Потом поняли, что это — конец. Мужья стали прощаться с женами. И все — за несколько минут.
Николай Нилыч, когда воздуха в кузове оставалось только чтоб держать голову над водой, когда трое утонули, а геофизик Бетехтин захлебывался рядом, во тьме нащупал чуть отходивший слой фанеры и, ломая пальцы, отодрал его. Протиснулся в щель и вылез уже из знобящей каши,