Карпатская рапсодия - Бела Иллеш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня так удивило, что Лорко предупреждает об этом именно меня, что я даже не мог ему ответить. Вместо меня ответил Фельдман.
— За Балинта не волнуйтесь, товарищ Лорко. Он пережил уже в жизни столько бед, что теперь жаждет только покоя. Именно поэтому он и захотел сделаться служащим профессионального союза. Кроме того, Балинт честный человек. Он знает, что вы, товарищ Лорко, поручились за него перед властями, когда выдали ему разрешение на выезд. Не предполагаете же вы, что он способен совершить что-нибудь такое, чем мог бы скомпрометировать вас, товарищ Лорко!
Я приехал в Сойву. Был сильный буран. С поезда сошли четыре человека. Нас окружило десять жандармов. Они привели нас в станционную караульную. Посмотрели наши разрешения на проезд и паспорта, а затем осмотрели все наши вещи. Остальные три пассажира были крестьяне, я же в глазах жандармов был барином, поэтому сперва они занялись мной. Они нашли у меня все в порядке. Я мог идти.
Тимко, к которому дал мне письмо Лорко, я застал дома. Так как читать он не умел, то мне пришлось самому прочитать ему это письмо.
Тимко жил вместе со своей беременной женой и тремя ребятами в очень низкой, но довольно большой комнате с одним окном. Комната эта служила также и кухней, и хлевом для козы. Я принял приглашение Тимко и временно поселился у него.
Не успел я еще снять пальто, как к Тимко пришла гостья. Это была старая еврейка, которая обращалась к нему за помощью. Не успела еще старуха закончить рассказ о своей беде, как появился одноногий солдат и тоже попросил совета у Тимко. Мой хозяин, коренастый человек лет пятидесяти, с белыми как снег волосами и темно-русой бородой, пользовался огромной популярностью, которую приобрел благодаря тому, что волосы его поседели в тюрьме. Там же он отрастил свою, достигающую почти до колен, бороду. Во время марамарошского процесса, когда при допросе применили селедку, он обманул полицию. На суде держал себя очень смело. Так же, как и Михалко, он говорил судившим его господам о народе. Правда, Михалко говорил о силе народа, тогда как Тимко напирал на то, что не только господа, но и бедные люди являются детьми господа бога.
Он получил пять с половиной лет тюрьмы. В ноябре 1918 года революция освободила его. В революции он участия не принимал. Когда Сойву заняли чехи, мать одного из пленных русинских красногвардейцев обратилась к нему за помощью.
— Чем я помогу тебе, милая женщина? Я ведь только рабочий.
— Но вас венгры держали в тюрьме. О вас чехи не могут сказать, что вы венгерская большевистская собака.
— Это верно, — меня могут называть только вшивым русином, — ответил после некоторого размышления Тимко.
И он пошел к начальнику занявших Сойву чешских частей. Дежурный офицер, капитан, был либо очень добрым человеком, либо пьяницей. Когда Тимко рассказывал ему, сколько он вынес от венгров, накормивших его селедкой, капитан смеялся от всей души. Он дал папиросу Тимко и отпустил на свободу пленного красногвардейца, за которого тот поручился. После этого к Тимко, конечно, сразу прибежало десять женщин с просьбой похлопотать и за их сыновей, мужей или братьев. Теперь он уже отправился к чешскому начальству уверенно, будто шел к себе домой. Дежурный обер-лейтенант, узнав, чего хочет от него этот подозрительной наружности русин, приказал выгнать его из здания комендатуры. На следующий день, во время дежурства того же капитана, Тимко даже не выслушали. Но прежде чем прогнать, его основательно отколотили и выбили два зуба.
С тех пор Тимко стали считать очень влиятельным человеком не только в Сойве; за советом и помощью к нему приходили со всей округи. Помочь Тимко, правда, никому не мог, — его уже не пускали даже в здание заменившей военный гарнизон жандармерии, — но советы у него находились для всех.
За несколько недель до моего приезда Лорко побывал в Сойве и поручил Тимко подготовить восстановление профессиональной организации. Тимко, который был ночным сторожем и первую половину дня спал, охотно отдал свое послеобеденное время этой задаче. Он отчитался мне в том, что сделал по организации профессионального союза. Говорил он добрых полтора часа. В свою венгерскую речь он вставлял русинские слова и целые фразы из Библии. Время от времени он прерывал разговор, чтобы дать кому-то совет. Я мало что понял из его рассказа, но одно было ясно: для создания профессионального союза пока ничего не сделано.
— Если мы будем работать сообща, — закончил отчет мой хозяин, — то дело пойдет еще быстрее.
Когда стемнело, в дом Тимко пришли люди, желавшие поговорить со мной, молочным братом Миколы. Кроме Тимко и меня, вокруг наполненной жареной кукурузой корзинки сидели еще четыре человека. Никто не мешал нашему разговору, кроме детей, время от времени бравших из корзинки кукурузу.
Я не узнал никого из посетителей, но они утверждали, что помнят меня с детства. Один из гостей, Вихорлат, которого из-за образовавшегося у него величиной в кулак жировика на самом верху черепа вся деревня называла «двухголовым Вихорлатом», привел даже некоторое доказательство того, что действительно помнит меня.
— Вы были тогда, товарищ, невероятно нахальным мальчиком, — сказал он, почесывая свою вторую голову.
Потом заговорили о Филиппе Севелла, и я был растроган, убедившись, что не всякая доброта пропадает даром и забывается. В воспоминаниях жителей этой деревни дядя Филипп вырос в гиганта. В его полной замечательных событий жизни не было, конечно, столько сказочного, сколько рассказывали о нем после его смерти. От Вихорлата я узнал, что, когда Микола Петрушевич родился, в нем не было ни капли жизни. Все считали новорожденного мертвым. Отец Миколы, поповский кучер, хотел уже отнести его на кладбище, но его мать, Маруся, пошла за еврейским доктором. Доктор Севелла налил из крошечного флакончика в лиловые губы лежавшего с закрытыми глазами ребенка несколько капель красного, как кровь, лекарства. И Микола раскрыл глаза. Его первый взгляд упал на еврейского доктора. Севелла сказал тогда оживленному им ребенку:
— Живи, сынок, живи так, чтобы я никогда не пожалел, что оживил тебя.
— Это было но совсем так, — поправил Вихорлата Тимко. — Еврейский доктор сказал Миколе: «Живи так, сынок, и так умри, чтобы я никогда не пожалел, что оживил тебя».
— Еврейский доктор никогда не говорил о смерти, — возразил Вихорлат.
— Но он знал, потому что был умным и грамотным человеком: человек родился и должен умереть.
С Севелла разговор перешел на революцию, с революции на чехов, с чехов на положение в Сойве. Хотя на мои вопросы мне не удалось получить прямых ответов, но в течение разговора у меня все же вырисовалась некоторая картина создавшегося положения.
Вот уже несколько недель, как после семимесячного перерыва лесопилка опять начала работать. За то время, пока машины стояли, завод два раза менял хозяина.
В начале июля французы купили лесопилку у старого хозяина, какого-то венского акционерного общества. Но в сентябре французы оставили завод, и с тех пор он стал снова принадлежать венским банкирам. В декабре прибыл в Сойву прежний директор завода Михайи, исчезнувший без следа во время революции, когда рабочие хотели его убить. Вместе с Михайи приехали и двое из прежних инженеров завода, а также два новых — чехи. Кроме них, в здании дирекции жили еще шесть чехов — легионеры. В январе завод опять начал работать. Михайи платил рабочим столько же, сколько они получали до революции, до ноября 1918 года.
— Это справедливо, — говорил Михайи. — Вы не должны зарабатывать на том, что произошла революция, а я не должен зарабатывать на том, что революция была подавлена. Все должно оставаться по-старому.
Но жить на эти деньги было невозможно, так как цены за эти полтора года увеличились по меньшей мере в пять раз.
Когда завод начал работать, Михайи посылал в Чехию целые поезда с досками и строительными материалами. Но вновь появились французы: два господина в штатском и один военный инженер. Они очень основательно осмотрели завод, потом сообщили Михайи, что готовы его купить.
Тимко давно уже ушел на работу, жена его уложила детей спать, а мы все еще разговаривали. Я несколько раз пытался перевести разговор на тему о профессиональном союзе, но этот вопрос, очевидно, не интересовал моих новых друзей. Я думал, что они боятся открыто говорить со мной, считая вопрос о профессиональном союзе опасной темой. Но вскоре я понял, что причина их молчания была не в этом, потому что много таких вопросов, о которых действительно опасно было говорить, они затрагивали очень охотно и еще более охотно расспрашивали меня о них. Особенно о Миколе и о той стране, где Микола теперь находится, о Советской России. Об этом я знал очень мало, и слово взял Вихорлат.
— Сойвинец найдет дорогу всюду, — говорил Вихорлат, который четыре раза сидел в тюрьме за браконьерство. — Он всегда попадет туда, куда нужно. Когда ему нужны деньги, он едет в Америку, а когда ищет правду, едет в Москву. Вот почему Микола поехал в Москву. Он ищет правду. Не только для себя, а для всего народа, для народов Карпат и для всех народов на свете. Словом, когда Микола сорвал с себя цепи, которыми был прикован к стене подвала, и убил палачей, стороживших выход из тюрьмы, он прямо из тюрьмы отправился через Верецке в Москву. Семь дней и семь ночей шел он без пищи и питья. По дороге ему пришлось переходить через две высокие горы и переправляться через две реки. Когда на восьмой день утром Микола прибыл в Москву, Ленин уже ждал его. Наш Ленин разговаривал с нашим Миколой в комнате с золотыми стенами, в которой когда-то русский царь принимал французского короля и турецкого султана. Ленин обнял и расцеловал Миколу, посадил его в кресло, на котором когда-то сидел турецкий султан, угощал его с той же тарелки, на которой обычно подавали еду французскому королю, и, когда Микола наелся досыта и напился, Ленин сказал ему: