Размышления о жизни и счастье - Юрий Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хрипит Саша, ответить пытается, пошутить. Женщин-то он уж два года не видел. На руки ее смотрит, любуется.
— Потерпи, солдат, я сейчас…
Разрезала сестра гимнастерку, ввела в рану пинцет и шевелит там осторожненько, осколок ищет. Свежая кровь из раны сочиться стала, дышать, вроде, полегчало.
— Ты что молчишь? — тревожно склонилась над ним медсестра. — Разве тебе не больно?
— Больно, только я на руки ваши смотрю. Руки у вас красивые…
Тут Саша сознание потерял.
Потом еще много чего было: и госпиталь, и снова передовая, и новое ранение… Только повезло — жив остался. После войны в стране карточки, время голодное. Надо было что-то делать. Очень уж учиться Саше хотелось. Достал Саша справку о том, что до войны учился в ГИТИСе. По ней можно было без экзаменов учебу продолжать. Пошел в институт.
Одна из бесед с Александром Моисеевичем Володиным оказалась записанной на плёнку. Поэтому я привожу её от первого лица:
"Когда меня ранили, я думал — это конец. Дышать не мог, хрипел, а сам мечтал — если бы разрешили хоть годик после войны пожить, я бы такого натворил! Написал бы что-нибудь грандиозное, вроде "Войны и мира". Жить разрешили, а написать не могу. Так — стишки, пьески… Да и писать-то начал только через десять лет после возвращения. О войне правду писать трудно, страшная она. Разве расскажешь, как политрук уговаривал к немцам перебежать? Или о тех двух нацменах, что мою жизнь своей смертью спасли? А разведки боем? В каждой из них по полроты погибало. Вы стихи Твардовского помните:
"Длился голос твой печальный
И протяжный стон — ура-а-а…"
Гениально — протяжный стон… Это о нас. Однажды от немцев неделю голодными бежали. А они по пятам. Наткнулись на полевую кухню. В котле суп гороховый, душистый… Повар, чтобы лошадей спасти, котел на землю опрокинул. Так мы горох зубами вместе с травой рвали, языками землю лизали… А тут очередь пулеметная… Солдат в горох ткнулся — лужа кровавая, а в ней горошины…
А сейчас я каждый день сыт. Сытому человеку о войне стыдно писать. Сытый человек — это почти что счастливый, а счастливому все доступно — стихи читать, в театр ходить.
— Александр Моисеевич, за что же счастливому человеку стыдиться?
— За все. За счастье свое, за рабство наше вечное, за государство, которое нам так долго врало, за то, что мы верили.
— Неужели вы никогда по-настоящему себя счастливым не чувствовали?
— Как же… Только самая счастливая моя минутка тоже странная была. До войны под Полоцком наша часть стояла. Как-то в выходной повели нас строем в кино "Три танкиста" смотреть. А я в зал не пошел, я этот фильм еще в Москве смотрел. "Посижу, — думаю, — на скамейке, на девушек посмотрю". После сеанса высыпают наши ребята гурьбой, смеются, радуются.
— Что, — спрашиваю, — фильм так понравился?
— Разве ты не слышал? Войну объявили!
Ну, тут и я от радости подскочил. "Ага, значит через две недели в Берлине будем. Танки-то у нас скоростные, через овраги прыгают! Европу посмотрим, а там домой! Прощай, казармы!"
Мы же всему верили, что нам командиры долдонили.
Кое-как роту построили. Идем, счастливые, а женщины стоят у дороги, смотрят на нас, плачут. Нам смешно: "Глупые, — кричим, — мы же скоро дома будем, к вам вернемся!"
Да, Юра, такой у меня счастливый денек в жизни был.
— Александр Моисеевич, а как вы всерьез писать начали?
— Это от бедности вышло, нечаянно. Написал я как-то детский рассказик и понес его в редакцию альманаха "Молодой Ленинград". Редактор прочитал рассказ, задумчиво посмотрел на подпись и сказал:
— А вы не хотите опубликовать его под псевдонимом?
Я сразу все понял — фамилия моя — Лившиц — ему не понравилась.
— Нет у меня псевдонима. Не думал я об этом.
— А что тут думать? У вас прелестный сын. Мальчик, как тебя зовут?
— Володя.
— Значит, папа твой — Володин, верно? "Александр Володин" — хорошо звучит. А рассказ занятный, мы его возьмем. С этого и началось.
— А первую пьесу?
— Это "Фабричная девчонка" была. Пьеса у меня сначала "Про ложь" называлась, только запретили это название. С ней такая история была: послали меня на "Красный треугольник", в заводское общежитие. Там девушка веселая была, по танцам бегала, а на собрания не ходила. И с начальством вечно спорила. Поручили фельетон о ней написать под названием: "Нам стыдно за подругу". Разговорился я с ней и вижу — хорошая девчонка. Открытая, простая. "Не надо, — говорит, — обо мне плохое писать. У меня жених есть, он переживать будет, и с работы могут уволить". Жалко ее мне стало, захотелось правду о ее жизни рассказать… Отнес в журнал. Напечатали! Думал, гонораром дело кончится, а тут режиссер звонит — Львов-Анохин. Предлагает поставить "Фабричную девчонку" в Москве, в Театре Красной армии. Я еще от удивления опомниться не успел, из театра Ленинского комсомола звонят, тоже ставить хотят. Видно, чего-то не хватало тогда советской драматургии, искренности, что ли…
Пьесы мои как-то сами собой писались, из жизни сюжеты брал, не выдумывал ничего. Я вообще выдумывать не умею.
Потом "Пять вечеров" одновременно Товстоногов в Ленинграде, а Ефремов в Москве поставили. Очень меня это удивляло, не видел я в своих опусах ничего такого, что могло бы таких режиссеров привлечь. Я и сейчас этого, признаться, не понимаю.
После театральных постановок за меня киношники взялись, Никита Михалков тоже "Пять вечеров" снял. Меня даже на работу в Ленфильм пригласили, редактором. Должен был я пьесы молодых авторов читать и "мудрые" советы сценаристам давать. Всякий раз, как говорить с автором приходилось, от стыда сгорал. Не мое это дело ментором быть.
— А что вы, Александр Моисеевич, "Старшую сестру" не упоминаете?
— Не люблю я этот сценарий. Дело в том, что тогда на меня стало высокое начальство взъедаться. Не нравились им мои пьесы, идейности в них, видишь ли, не хватало. И судьбы героев все какие-то не героические: то люди мучают друг друга, хотя, вроде бы, и любят, то коммунистка явно не советская… И не одного счастливого конца. Вот я и написал сценарий с "хэппи эндом". "Нате вам, думаю, ешьте". Доронина там прекрасно сыграла, однако министр культуры — Михайлов кажется, тогда правил — написал, что я "против таланта актрисы" сценарий нацарапал.
— Я слышал, Александр Моисеевич, что у вас тогда трудные времена были.
— Еще какие! Не только ставить, печатать меня перестали. "Осенний марафон" лет пятнадцать на полке валялся, запрещали его.
— За что?
— Спросите их…
— Фильм-то замечательный.
— Это ведь фактически дневник мой. Бузыкин — это же я сам.
— Александр Моисеевич, а когда вы начали стихи писать?
— Я стихи не писал никогда.
— Как же? Я же читал.
— Это не стихи. Какие стихи можно после Ахматовой, Самойлова, Левитанского писать… Пастернака я боготворил. Знаете стихи: "Куда мне бежать от шагов божества моего?" Я почему-то думал, что он должен жить в районе Арбата. Однажды в молодости иду по Москве и вдруг мне показалось, что навстречу шагает Пастернак. Так, поверите ли, я бежать от него бросился, бежать. Там — стихи, а у меня так… ерунда. Мысли вслух. Ну, рифмованные получились, но это не стихи. Я об их форме вообще не думал, когда писал. И потому стихами свое рифмоплетство не считаю.
— Вы, Александр Моисеевич, с Окуджавой и Высоцким дружили?
— С Булатом дружил, это правда. Сейчас не помню, кто его ко мне привел. Он с гитарой был. Говорят: "Познакомьтесь, он стихи пишет и под гитару их поет".
— Может быть, споете? — попросил я.
— Петь — то почти нечего, — отвечает. — У меня восемь песен всего.
— Ну, пожалуйста.
Запел. Я прослушал и обалдел. До того они мне свежими, искренними показались, что тут же бросился звонить в Дом Кино, друзей собирать.
— Тут один парень из Москвы приехал, песни под гитару исполняет. Вы непременно должны послушать, непременно!
— А что, песни хорошие?
— Да, не в этом дело…
— Играет, что ли, хорошо?
— Да, не в этом дело… Вы только приходите скорей.
Ну, собрались. Прослушали все восемь и говорят: "Начинай, парень, сначала". Всех его песни, как и меня, поразили. С того и пошло.
Булат, когда в Ленинград приезжал, всегда у меня останавливался. На том же месте на диване сидел, где вы сейчас сидите. И спал тут.
— А Высоцкий?
— Володю тоже друзья привели, но его песни тогда уже полстраны знало. Кумиром молодежи был. Выпили мы на кухне, он гитару взял. Сыновья мои тогда в школе учились, к экзаменам готовились. Услышали, бросили учебники, входят — сам Высоцкий!
Ну, у того репертуар огромный, его только заведи. Вижу, дело затягивается. Я ему тогда говорю:
— Володя, извини, пора кончать. Ребятам заниматься надо.
Сыновья расстроились, конечно, а он потом долго вспоминал: "Ты, Саша, первый, кто меня остановил. Все наоборот кричат: "Давай, давай пой!".