Девушка в тюрбане - Стефано Бенни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Июнь с грехом пополам прошел. Азалии наконец расцвели, хотя и не так пышно, как в прошлом году; маме взбрело в голову устроить для них маленькую оранжерею с циновками, потому что, не приведи господи, попадет на них солнце — завянут в мгновение ока, поэтому она расставила вазоны в глубине сада, у самой изгороди, куда солнце заглядывало только после пяти. Бедняга Томмазо работал как проклятый: хоть силы были уж не те, что прежде — и руки тряслись, и ноги подкашивались, — а все же старался, как мог, — косил траву серпом, выкрасил в красный цвет горшки с лимонами на террасе и даже хотел опрыскать серой виноград от вредителей. Но от него было больше вреда, чем пользы, он и сам это чувствовал, к вящему своему ужасу, надо сказать, совершенно неоправданному, однако убедить его в том, что эти страхи напрасны, никто не мог, целыми днями он донимал маму, чтоб не отправляла его в богадельню ради светлой памяти господина лейтенанта, которого он любил как родного сына; ведь в богадельне-то его из постели не выпустят, и даже мочиться заставят в утку, так его двоюродный брат сказал, когда он ездил к нему в воскресенье, нет, уж лучше смерть, ведь он и женат никогда не был, а мать последний раз видела его голым в четырнадцать лет, разве он переживет, чтоб какая-нибудь молодая сиделка ставила ему утку?! У мамы наворачивались слезы. Томмазо, говорила она, не болтай ерунды, это твой дом, и ты умрешь здесь, тогда старик кидался ей руки целовать, а мама отстранялась: ну хватит нюни распускать, и без того ужасно тошно, выполи-ка лучше сорняки под бирючиной, смотри, как разрослись, того и гляди задушат несчастное растение.
Конец июля обернулся настоящим адом: такой жары, по слухам, не было уже много лет. Утром, когда солнце еще не так палило, я надевал ролики и катался по мощеной аллейке, ведущей к воротам; мама возилась на кухне с обедом, порой даже включала радио (добрый знак), но слушала только новости или «по письмам слушателей», а если передавали легкую музыку, тут же переключала на другую программу, но после обеда мы задыхались от зноя, все цепенело в унынии, стихал даже отдаленный городской шум, казалось, дом и сад накрыли запотевшим стеклянным колпаком, под которым выжить могли разве что цикады. Мама сидела в гостиной, закрыв лицо влажным платком и откинувшись на спинку кресла, я в передней за своим письменным столиком зубрил nix-nivis и strix-strigis[92], готовясь к предстоящей переэкзаменовке в сентябре, и время от времени вытягивал шею, чтобы поглядеть на маму; отсюда мне было слышно, как Нена в своем убежище напевает «Банановую лодку» или шлепает по аллее, таща на прогулку своего несчастного Белафонте: пойдем, мой маленький, посмотрим на мир, — как будто за воротами нашего сада ей откроются бог весть какие чудеса. Улица в эти часы словно вымирала, да она никогда и не была особенно оживленной. По ту сторону улицы за небольшими виллами уже начинался город, дрожащий в знойном мареве, а слева дорога уходила в желтые поля с редкими вкраплениями деревьев и сельских домишек. Около пяти иногда — не каждый день — прикатывал мороженщик с тележкой в форме гондолы с намалеванным собором Святого Марка и надписью ВЕНЕЦИАНСКИЕ ЛАКОМСТВА. Этот низкорослый человечек с трудом крутил педали, дудел в медный рожок и во всю глотку зазывал покупателей: две трубочки — пятьдесят лир! Больше ничто не нарушало гнетущей тишины на нашей улице.
После всего случившегося мама стала запирать на ключ ворота — ни войти, ни выйти, и с этих пор мы ждали каждого появления мороженщика: все же какое-то новое лицо. Моя учительница посоветовала ей нанять для меня репетитора, но мама воспротивилась: мы живем очень замкнуто, надеюсь, вы понимаете, нам даже продукты доставляют на дом, я только для этого и еще на случай чьей-либо болезни держу телефон, впрочем, большей частью он отключен, звонки меня ужасно раздражают. Мамины опасения были, наверно, излишни: кто бы стал нам звонить, после того как тетя Ивонна переехала?
Нена от этого затворничества мучилась гораздо больше, чем я, ведь в начальной школе переэкзаменовок не бывает, поэтому ей не выпало счастья после обеда заниматься зубрежкой склонения существительных на -ium, и она, бедняжка, не знала, куда себя деть: покрутится немного в своем убежище, поглядит на мир из-за ограды, дотащив туда на поводке своего Белафонте, — вот и все развлечения; от скуки у нее даже пропадало желание петь «Банановую лодку», и тогда она подкрадывалась к моему окошку и канючила: мне скучно, пошли в мой уголок, поиграем в гости, я буду дамой, а ты архитектором, и ты как будто за мной ухаживаешь. Я шепотом, чтобы не разбудить маму, прогонял ее, а если она не отставала, говорил: strix-strigis, strix-strigis, это ее дико оскорбляло, и она уходила в ярости, показывая мне язык.
Вообще-то я знал, что мама не спит. Порой я замечал, как из-под платка выползают две слезинки, а по сплетенным пальцам пробегает едва уловимая дрожь. Тогда я закрывал латинскую грамматику, некоторое время тупо созерцал Минерву цвета сепии, изображенную на обложке, потом выскальзывал в сад через кухню, чтобы Нена опять не прицепилась ко мне со своими дурацкими играми в даму и архитектора. С этой стороны сад зарос высокой травой (Томмазо не сумел ее выкосить), мне было приятно погружаться в липкую жару и чувствовать, как стебельки щекочут мои голые ноги. Я добирался до металлической ограды, граничившей с полями, выискивал глазами ящериц, которые, распластавшись на камнях и выпучив глаза, нежились под лучами солнца, будто совершали некий загадочный обряд. При желании я мог бы даже соорудить аркан из травинок, как научил меня школьный приятель, и поймать ящерку, но мне больше нравилось просто наблюдать за этими забавными тварями, пугающимися любого шороха. Часто из глаз у меня начинали катиться слезы — сам не знаю почему, но не из-за латыни, уж это точно, потому что третье склонение я теперь знал наизусть; мама оказалась права: не стоило бегать по репетиторам, достаточно было посидеть дома и позаниматься. И все же мне почему-то хотелось плакать, тогда я взбирался на каменный столбик ограды и, глядя сверху на ящериц, думал о том, как мы проводили лето в прежние годы. Особенную тоску нагоняло на меня одно воспоминание. Мы с папой катили на тандеме — он спереди, я сзади, а мама с Неной тоже на тандеме, кричат: подождите нас, за нами темнеет сосновая роща Форте-дей-Марми, перед глазами расстилается голубизна моря, папа в белых брюках, тот, кто раньше доедет до купальни «Валена», первый полакомится черничным мороженым. Вот тут я уже не мог сдерживаться и зажимал рот, чтобы мама не услышала моих сдавленных всхлипов, — наверно, они были похожи на жалобное мяуканье Белафонте, когда его волокли на поводке к забору; я засовывал в рот носовой платок, он тут же намокал от слюны и слез, я начинал в отчаянии кусать себе пальцы, и тогда происходила странная вещь, вроде умопомрачения: я вдруг начинал явственно ощущать во рту неповторимый вкус черничного мороженого.
Почему-то именно этот вкус приносил успокоение; силы вдруг оставляли меня, и я уже был не способен ни плакать, ни двигаться, ни думать. В траве жужжала мошкара, сновали муравьи, а мне казалось, что я на дне колодца и на грудь давит тяжелый камень; с комом в горле я всматривался в расплывающуюся от зноя линию горизонта. Затем с трудом поднимался и опять шел домой. Мама все так же притворялась спящей, а может, и вправду засыпала. Нена с досадой выговаривала своему Белафонте: вот дурачок, ну как может не нравиться такой красивый бант, обязательно надо его испортить, думаешь, у всех кошек есть такие банты? Я поднимал сетку на окне и шепотом звал ее: эй, Нена, иди сюда, ты что будешь на полдник — хлеб, творог, а может, откроем банку с джемом. Она опрометью бросалась на мой зов, позабыв о своем Белафонте, который тщетно пытался содрать с шеи бант, она была так счастлива, что я о ней вспомнил, и, должно быть, даже надеялась уговорить меня поиграть в архитектора.
Обычно около шести мама выходила и принималась наводить порядок в доме, если можно назвать наведением порядка то, что она чуть-чуть сдвигала какую-нибудь безделушку или расправляла кружевную салфетку под вазой. Потом шла на кухню, перемывала оставшуюся после обеда посуду, которую у нее не было сил вымыть сразу, и начинала не торопясь готовить ужин — все равно других занятий на вечер у нее не было; Томмазо возвращался не раньше десяти, его кормили супом в богадельне, где он ухаживал за больным братом; эти сиделки взваливают на него свою работу, возмущалась мама, а он и рад, как будто ему делают невесть какое одолжение.
Больше всего мы любили вечера, когда можно было хоть немного побыть с мамой — не то чтобы она с нами разговаривала, но даже несколько слов были для нас несказанной радостью. А еще вечерами нам позволялось даже послушать по радио легкую музыку, конечно негромко, но все же мама не могла устоять перед умоляющим голоском Нены: мамочка, ну пожалуйста, ну хоть капельку музыки, — и не переключала на другую программу. Я же предпочитал слушать одного обозревателя, который рассказывал обо всем, что делается мире, так и сыпал названиями из моего учебника географии — ах, как это было интересно! Сегодня в Париже, говорил он, генерал де Голль начинает серию консультаций по Суэцкой проблеме... я закрывал глаза и видел стройную, будто кружевную, Эйфелеву башню, пирамиды и сфинкса с лицом, изъеденным веками и суховеями.