Ада, или Эротиада - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды ночью в начале 1900 года, за несколько дней до того, как он в последний раз видел Марину в клинике Ниццы (где впервые и узнал название ее болезни), Вану привиделся «словесный» сон-кошмар, вызванный, быть может, мускусным запахом мирамасской Виллы Венера (Буш Руж-дю-Рон). Два жирных бесформенных прозрачных существа что-то меж собой обсуждали, один все повторял «Не могу!» (подразумевалось «не могу умереть» — задача непростая, если исходить из одного лишь желания, не полагаясь на помощь кинжала, пули или кубка), а другой убеждал: «Сможете, сэр!». Марина умерла через две недели, и тело, во исполнение ее воли, было сожжено.
Как человек здравомыслящий, Ван отдавал себе отчет, что морально он слабее, чем физически. Ему пожизненно суждено было (вплоть до шестидесятых годов нашего столетия) немалым усилием подавлять в сознании ничтожный, трусливый или глупый поступок (вот-вот, кто знает, быть может, рога, наставленные позже, можно было наставить еще тогда, средь зелени кустов, подзелененных светом зеленых фонарей, у отеля, где остановились Виноземские), скрепя сердце вспоминать, как на пришедшую в Кингстон каблограмму Люсетт из Ниццы («Мама скончалась нынче утром похороны тире кремация тире состоятся послезавтра на вечерней заре») ответил, чтоб сообщила («сообщи, пожалуйста»), кто ожидается на похоронах, и как на ее краткое извещение, что Демон уж прибыл с Андреем и Адой, отозвался каблограммой: «Désolé de ne pouvoir être avec vous»[437].
Он бродил по кингстонскому парку Каскадилья средь будоражащей сладкой суеты весенних сумерек, таких по-неземному покойных после шквала каблограмм. В последний раз, когда он видел ссохнувшуюся мумией Марину, когда сказал ей, что ему пора возвращаться в Америку (хоть особой спешки не было — просто запах стоял в палате такой, что никаким ветром не выветришь), та спросила, глядя на него по-новому светло, близоруко, взглядом в себя: «Может, не сейчас, а когда меня не станет?»; а Ван сказал: «Вернусь двадцать пятого. Нужно готовить выступление: „Психология самоубийства“»; а она сказала, подчеркивая, когда уж все истинное в родстве было tripitaka (надежно запаковано): «Так расскажи им про глупую твою тетку Акву», на что он с дурацкой ухмылкой кивнул, не удостоив ее даже ответным: «Да-да, матушка!». Съежившись в последнем луче догоравшего солнца на той самой скамье, где недавно миловал и осквернял одну из любимых студенток — долговязую и неуклюжую негритяночку, Ван изводил себя укорами в скудной сыновней любви — бесконечным раскаянием в невнимании, насмешливой пренебрежительности, физической антипатии и привычном отмахивании. Он озирался вокруг, в своем истовом раскаянии желая, чтоб дух ее подал ему недвусмысленный, этакий все по местам расстанавливающий знак, будто продолжается существование за завесой времени, за плотными пределами пространства. Но не было ему ответа, ни единый лепесток не упал на скамью, ни единая мошка не присела на руку. Он не понимал, что ж все-таки не дает ему умереть на ужасной Антитерре, если Терра — миф, а все искусство — игра, если все утратило значение с того дня, как он смазал Валерио по теплой, колючей щеке; и откуда, из какого кладезя надежд он до сих пор черпает дрожащую звезду, если все обрывается агонией отчаяния, если другой повсюду с Адой в ее спальне.
2
Ветреным парижским утром, где-то между весною и летом 1901-го, когда Ван — в черной шляпе, одной рукой в кармане пальто поигрывая теплой, сыпучей мелочью, другой, в лайковой перчатке, помахивая сложенным английским зонтом, — проходил как раз мимо самого неприглядного из множества вытянувшихся вдоль Гийом Питт-авеню{143} уличных кафе, лысый упитанный господин в мятом коричневом костюме и жилете с цепочкой, поднявшись, его окликнул.
Мгновение Ван озирал незнакомые румяные круглые щеки и темную эспаньолку.
— Не узнаешь (You don't recognize me)?
— Грег! Григорий Акимович! — вскричал Ван, срывая перчатку.
— Прошлым летом я оброс настоящей vollbart[438]. Ты бы ни за что меня не узнал. Пива? Как тебе, Ван, удается так молодо выглядеть?
— Шампанское пью, не пиво! — сказал профессор Ван, надевая очки и махнув официанту изогнутой ручкой «дзонто». — От лишнего веса не уберегает, зато scrotum[439] крепит.
— Что, и я растолстел по-твоему?
— А как Грейс? Вот уж ее никак толстой представить не могу!
— Такая уж близнецов участь. Жена моя тоже полновата.
— Так ты женат (so you are married)? He знал я ране. Давно ли?
— Около двух лет.
— На ком?
— На Мод Суин.
— Дочери поэта?
— Нет, нет, матушка ее из семейства Брум.
Мог бы «на Аде Вин» сказать, не окажись г-н Виноземский проворней с предложением. Где-то я кого-то из «грумов» встречал. Переменим тему. Безотрадный, видно, союз: дородная, властная половина и он, зануда пуще прежнего.
— Последний раз мы видались тринадцать лет назад, ты приезжал на вороном пони — нет, на черном «силенциуме». Боже мой!
— Да уж, Боже мой, иначе не скажешь! Полные прелести страсти в прелестном Ардисе! Ах, я был абсолютно безумно (madly) влюблен в свою кузину!
— Ты говоришь про мисс Вин? Не знал я ране. Давно ль…
— Так и она не знала! Я был ужасно…
— Давно ль ты обосновался…
— …ужасно робок, потому что, конечно, понимал, что не могу соперничать с многочисленными ее поклонниками.
Многочисленными? Двумя? Тремя? Возможно ли, чтоб о главном-то он никогда и не слыхивал? Все розовые кущи, все горничные знали, во всех поместьях. Благородное умолчание тех, кто стелил нам постель.
— Долго ли намерен пробыть в Люте? Нет, Грег, эту заказываю я! Заплатишь за вторую. Скажи…
— Как это странно, вспоминать! Безумства, фантазии, реальное в степени «икс»! Клянусь, голову готов был отдать татарину на отсечение, лишь бы ножку ее поцеловать. Ты кузен ей, почти что брат, тебе не понять этой одержимости. А пикники! А Перси де Прэ, похвалявшийся мне на ее счет, я с ума сходил от зависти и досады, и д-р Кролик, который, говорят, тоже любил ее, и гениальный сочинитель музыки Фил Рак — все, все, все уж покойники!
— Право же, в музыке я мало что смыслю, но когда приятель твой взвыл, не скрою, испытал большое наслаждение. Увы, через пару минут у меня встреча. За твое здоровье, Григорий Акимович!
— Аркадьевич! — машинально поправил Вана Грег, в начале ему это спустивший.
— Ах да! Глупая неувязка со славянской речью! А как Аркадий Григорьевич?
— Скончался. Незадолго до твоей тетушки. Надеюсь, газеты достойно воздали дань ее таланту? А где ж Аделаида Даниловна? Вышла она замуж за Кристофера Виноземского или за его брата?
— Она то ли в Калифорнии, то ли в Аризоне. По-моему, супруга Андреем зовут. А может, и нет. Вообще-то я с кузиной не слишком близок: в Ардисе гостил всего дважды, недели по две — по три, да и было это давным-давно.
— Я слышал, она в кино снимается?
— Понятия не имею. Никогда не видел на экране.
— О, это было бы ужасно, клянусь, включаю доротелик — и тут она! Как пред утопающим предстает все прошлое — и деревья, и цветы, и таксик в венке. Должно быть, на нее ужасно подействовала ужасная смерть матери.
Ей-богу, с эпитетом «ужасный» у него перебор. Ужасный костюм, ужасная опухоль. К чему мне все это? Отвратительно — хотя в каком-то диком смысле и забавно: моя словоохотливая тень, мой шаржированный двойник.
Ван уж готов был уйти, как вдруг подошел в элегантной униформе шофер сказать «милорду», что леди ждет в автомобиле за углом рю-Сайгон и требует милорда.
— Ага! — заметил Ван. — Я вижу, ты именуешь себя британским титулом. Отец твой предпочитал слыть по-чеховски полковником.
— Моди англо-саксонского происхождения и, в общем, ей так больше нравится. Считает, что за границей титул вызывает больше почтительности. Кстати, от кого-то я слыхал — ну да, от Тобака! — что Люсетт здесь, в «Альфонсе Четвертом». Я ведь не спросил про твоего отца! В добром ли он здравии? (Ван кивнул.) Ну а как гувернантка-беллетристка?
— Последний ее роман называется «L'ami Luc»[440]. Только что получила за эту тягомотную дребедень премию Академии Бонеля.{144}
Они со смехом расстались.
Буквально через минуту, как то всегда случается в фарсе или в большом незнакомом городе, Ван наткнулся еще на одно знакомое лицо. И испытал прилив радости, завидев Кордулу в узкой алой юбке, склонившейся с детским сюсюканьем над двумя несчастными пудельками, привязанными к столбику у колбасного магазина. Ван коснулся ее кончиками пальцев, та возмущенно выпрямилась и обернулась (тут возмущение тотчас сменилось веселым узнаванием), а Ван процитировал избитые, но весьма уместные стишки, ему уж с детства памятные по раздражавшим выкрикам одноклассников: