Египтолог - Артур Филлипс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[В этом месте, как сейчас помню, Ч. К. Ф. закричал: «Не то что некоторые!» Его слова относились, я полагаю, к официантам, которые медлили с очередной порцией выпивки. «Папочка, ну что ты!» — мягко пожурила его моя Маргарет, упершись подбородком в коленки.]
О том, что они раскопали в тот день,Все знают прекрасно и там, и тут,Наши жены из-за этой штуки не спят,От нее наши (гм!) мечты растут.
Они нашли веселую иероглифику,Ее сочинил какой-то фараон.Пыжик без купюр издал ее на английском —И читатель вздрогнул, как испуганный слон.
[В том клубе я то и дело поправлял Митчелла, с растущим раздражением объясняя, что находят иероглифы, а не «иероглифику», и что термин «фараон», употребленный в отношении египетского царя из династии до XVIII или XIX, есть вопиющий анахронизм, который, честно сказать, оскорбляет мои уши. Атум-хаду из XIII династии следует именовать «царем», а не ивритизированной метонимией «пер-аа». Я повторил эти слова раз десять, пока на нашем столе один за другим сменялись серебряные шейкеры, в которых плескался (как официант всякий раз зычно провозглашал с неясной для меня целью) «ваш чай со льдом, мистер Митчелл!». Все же следует нехотя признать, что, быть может, «иероглифике» отдали предпочтение в угоду рифме.]
Так старик Р. М. Трилипуш сделал и имя, и состояние,Так он воздвиг себе монумент, снискав у всей планеты признание.Гарвард доверил ему молодежь, ну а потом он девчонку встретил —И все мы теперь в курсе того, что он — лучший друг Ч. К. Ф. на свете!Прихватив сердечко Маргарет, Пыжик вновь спешит на Нил,При нем — деньжата Честера…
[музыка прерывается, и Кендалл кричит]
…и мои! И мои!И мои! И мои!
[и показывает на гостей, которые, как и он, вложились в «Руку Атума»]
Он молил нас, он заклинал нас,Битый час скукотищей терзал нас —Но, клянемся Изидой, Гором и Ра,Нам Пыжик заплатит, когда наступит пора!
[Я бы заметил, что слово «молил», пусть оно и облегчило Митчеллам задачу ритмизации строк, достойно особого разбирательства. Если не сказать жестче. Я еще вернусь к тому, кто и кого молил.]
Клянемся Изидой, Гором и Ра —Нам Пыжик заплатит, когда наступит пора!
Затвердив этот куплет, толпа распевала его несколько головокружительных минут. В это время, к моему бесконечному удовольствию, Маргарет сверкала и сияла под полной луной, извергавшейся со стеклянного потолка бальной залы, и серебряный свет лизал синие искрящиеся веки (тем вечером они с Инге добивались «эффекта Клеопатры»). Задремала она или просто наслаждалась представлением, сомкнув очи, красота ее в тот миг, как и в любой другой, ошеломляла. На секунду мне показалось, что я достиг всего, о чем когда-либо мечтал. Парадоксально, ведь экспедиция не успела еще начаться. Я баюкал своею рукой ее изящную, мягкую кисть; всякий тонкий и длинный палец ее сочленен, словно грациозный нарцисс, склоняющийся к воде. В своей дремотной истоме она, как и всегда, представала воплощением многочисленных древних образов, украшавших залы дворцов и стены гробниц, и походила то ли на праздных дев, вырезанных в извести и светлом алебастре, то ли на длиннопалых прислужниц и богинь — манивших, пробуждавших и провожавших мучимого ностальгией мертвеца на пути в следующий мир.
Я перенес мою обессилевшую красавицу наверх, поцеловал ее на ночь и укрыл одеялом до подбородка, будто вырезанного из слоновой кости, после чего вновь низошел и отдался танцам с Инге и компаньонскими женами, часть которых близкий контакт со всамделишным египетским исследователем толкал на несовместимые со своеобычной бостонской скромностью поползновения, так что мне более чем однажды хотелось твердо, но ласково напоминать леди о сообразном положении рук в ряде популярных танцев.
Миновала полночь, из бальной залы Финнерана вечеринка выплеснулась на Арлингтон-стрит. (Сцена, которую я буду хранить в памяти вечно: мой будущий тесть, аттестующий себя «кроток аки агнец», похрюкивая от напряжения, с мальчишеским задором пинает распростертого на земле человека, попытавшегося, когда мы переместились в Общественный парк, на бегу выхватить тестевы карманные часы. Кающийся грабитель зовет на помощь полицейских. «Не волнуйся, сынок! Мы тут!» — спешно отзываются четверо служащих бостонской полиции, которых Финнеран пригласил на вечер, дабы ему не досаждали «спиртные» инспекторы. «Благодарю вас, офицеры», — спокойно произносит Финнеран и отступает, позволяя копам избить карманника более профессионально и вмешавшись лишь раз — дабы выгрести из кармана скулящего преступника деньги на «чистку ботинок, которые ты, бандит эдакий, избрызгал кровищей».)
Ч. К. Ф. велел установить в Общественном парке палатки и вертелы для жарки; зримое благоухание жареных молочных поросят поднималось к длинным серо-голубым облакам. Одни гости, увиваясь за официантками в экономных нарядах египетских девочек-прислужниц, тянули руки к их подносам либо ягодицам — в зависимости от того, чего им в тот момент хотелось. Другие кутилы, упившиеся не столь сильно, брели к утиному пруду и там производили реквизицию общественных водных велосипедов в форме исполинских лебедей либо, разоблачившись до рубашек и прозрачных сорочек, погружались в хладную воду, цепляясь друг за друга скользкими руками в мурашках.
Я стоял в стороне, довольствуясь обычной ролью исследователя-очевидца, ненадолго освобожденного от обязанностей почетного гостя. Я просто светился от счастья, и тут слева, оттуда, где гигантской зеленой медузой колыхалась низко склонившаяся ива, некто угрюмо вымолвил мое имя. Столь плотен был свод ивовых ветвей, что мы под ним были словно цирковые карлики, ждущие сигнала, дабы вылезти из-под беспросветного заплесневелого кринолина бородатой женщины. Меня влек во тьму идеально круглый, пульсирующий оранжевым огонек Финнерановой сигары, что освещал редкие струйки синего дыма (и, по всей видимости, мое лицо) — и ничего более. «Хотел пожелать тебе удачи, — сказал мой невидимый патрон, и оранжевый кружок истаял до тускло тлеющей серой окружности. — Мы тебя оценили. Не подведи нас». Оранжевый кружок разбухает и тает, разбухает и тает. «Никогда, Ч. К.» — «Я сделаю все, чтобы Маргарет была счастлива, ты же знаешь, я для нее и отец, и мать». — «Разумеется, Ч. К., разумеется», — «Я рад, что мы с тобой — одна семья», — «Премного благодарен», — «Она тебя выбрала, я тебя одобрил. Я тебя выбрал, она тебя одобрила. Не важно, кто и что, понимаешь?» — «Разумеется, Ч. К.» Оранжевый кружок ярко вспыхивает и блекнет. «Не знаю, как там у английских аристократов, а в нашей стране семья — это серьезно», — «Разумеется, Ч. К.» Оранжевый кружок. Пауза. «Помни об этом, и все дела». — «Разумеется, Ч. К.» — «Люди на тебя рассчитывают, Ральф. Много людей. От тебя многое зависит. Тебе многие доверились». Все эти слова были только робкой прелюдией к тому, чтобы вручить мне большую деревянную сигарную коробку с инкрустированным орнаментом в виде черных завитков, полную сигар, лично отобранных лучшим табачником Бостона и снабженных ярлычками с серебряной монограммой «Ч. К. Ф.». И оранжевый кружок его сигары таял и рос, таял и рос…
…прямо как сегодня утром, на восходе 12 октября, оранжевая заря появляется на восточном берегу Нила. Я провел эту ночь за работой, подкрепляясь лимонадом с джином и подслащенным мятным чаем из высоких золоченых бокалов. Мой палец движется по черным как смоль резным завиткам сигарной коробки, в недрах которой ныне помещается набор отличных кистей и чернил — дабы перерисовывать настенные росписи, которые я надеюсь отыскать в гробнице Атум-хаду. (Я не курю сигар, но из них получится отменный бакшиш, да и сама коробка чрезвычайно красивая.) Сидя на еще теплом балконе, я наблюдаю рассвет и изучаю полурастворившийся в чае кусок сахара, весьма похожий на крошащийся краеугольный камень храмовых развалин.
Полтора месяца спустя мне стукнет тридцать, а я с давних пор хотел отметить эту дату здесь, в стране моей мечты, одержав к сему рубежу беспримерную победу, коя оправдает тридцать прожитых лет. Вспоминая бостонский прием в честь моего отбытия и царя, чей покой не тревожили 3500 лет, я почти желаю, чтобы здесь, на стремительно светлеющем балконе каирской гостиницы, мгновение остановилось.
Я вовсе не хочу ляпнуть, что, мол, не желаю стареть, предпочел бы избежать тучности среднего возраста и блуждания в смутных сумерках старости. Нет, я желаю сказать, что здесь и сейчас, в начале начал расцвета моей жизни, меж незамолкшим пока треньбреньканьем репетиции победы и громогласным триумфом, до которого остались считаные недели, может же хотеться вечно внимать сопрано конкретного москита, зудящего в самое ухо; вечно наблюдать именно и только за этими мошками, бесконечно вьющимися в нервической нерешительности, завороженными тем солнцем, что вскоре их спалит; ощущать колючее тепло вот этой вот чашки с мятным чаем, которая вечно греет каждую клеточку кожи на кончиках трех пальцев; вечно следить за этим сахаром, что медлит распадаться. И кровь закипает в жилах, когда подумаешь, что этот трепещущий, сияющий оранжевый миг со всеми его вероятностями и возможностями каким-то образом удастся схватить и удержать в едва сжатом кулаке. Что можно гладить и изучать словленный момент и ощущать ладонью его бархатистость, что в моих силах застыть и дрожать на краю, и не бросаться стремглав в будущее, пока я сполна не наслажусь настоящим. Представь себе, мой читатель, человека, взбирающегося на высокий, крутой холм. Идут годы, и вот впереди уже маячит вершина, и ты осознаешь, что выбор невелик: либо перейти вершину и спускаться все ниже и ниже, либо… продолжать двигаться в том же направлении, к которому приспособился, которое возлюбил, продолжить путь, которым шел, шагать неизбывно вверх, забыть о тенетах сомнительной земли и возвыситься, презрев всё и вся.