Дважды два — четыре - Сусанна Георгиевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сын, Гордавадзе Георг.
— Ее сын, понимаешь, только что из Парижа вернулся, — отхлебывая из стакана большими, медленными глотками темное пиво, объяснил Косте дядя Карло. — Сын у нее художник… Выставка… Понимаешь?.. А это он матери подарил, — говорил он, прожевывая хлеб и указывая Косте взглядом и большими своими бровями на картины без рам. — Георг и в Японии был, понимаешь?.. Он каждый год приезжает в Сванетия. Сванетия, а? Ему мастерскую дали в Тбилиси, живет в Тбилиси, но каждый год приезжает в Сванетия.
Небо над цветными платками длинных, как местийские башни, женщин было налито неподвижною синевой. Без облачка. Будто синий колодец.
— Сванетия! — отхлебнув пива, сказал Косте дядя Карло. — Сванетия?! Понимаешь… А?..
6. Ночная Местия
Да и как не понять — Сванетия.
А это удивительное, ни на что не похожее — ее столица, ночная Местия… Костя думал, она большая, ан нет. Крошечная. Как ладошка.
Местия — это не только улица, площади и дома, и вот этот один-единственный сад посредине города, и вот это кладбище, по которому бродит щетинистая диковатая свинья с поросятами…
Местия — это горы. Значит, выходит, что, маленькая, она необъятна. Ведь сколько бы ни застраивали ее, всех гор не застроить.
За горами будут другие горы, и снова горы, ближние, дальние, справа и слева… Так разве ж в силах человека застроить снег, лед и то давнее, древнее, где плато, и где оползни, и где горные духи — дэвы?.. Ведь живут-то они и в воде и в воздухе. А высоко в горах — мать дэвов. Она ни разу в жизни не расчесывала волос. А Ноги у нее, говорят, каменные. А в руке — четки.
На горах — башни. Сколько их? Одна, другая…
А как туда взобрались люди? Как втащили на гору эти большие камни?..
Пройдет время… И может, не останется здесь ни единого дома, ни единого человека… А башни будут стоять. Исчезнут только тогда, когда исчезнут самые горы. Потому что они — часть гор. Ведь бывают стражи пустынь. Так почему бы не быть стражам гор?
Земли здесь мало. Край горный. Бедный край. Голодный для человека. И коз. И овец.
Ну, а поскольку земли здесь мало, Местия брызнула вверх квадратиками вспаханных полей. Нот и выходит, что башни забрали у города часть земли. Но ведь они как бы сердце этой земли, душа ее — сама Сванетия.
Усталый, он объезжает Местию, дядя Карло, чтобы показать ее мальчику Косте.
…Ночь. Над Местией, ясное дело, звезды. Обыкновенные. Как повсюду…
А где Костина? Как ее?.. Северная. Нет, Полярная…
«Скажи-ка, смотрит ли на тебя сейчас моя мама? Похлопочи перед ней за меня, пожалуйста… И еще, пожалуйста, сделай так, чтобы она не была одна. Пусть сидит, пьет чай. И вдруг: «Нину Сергеевну к телефону».
Или лучше вот так: пусть уж он сразу постучит в дверь.
«Войдите!»
«Здравствуйте, Нина Сергеевна. Ну?.. Как дела? А как самочувствие? Есть известия от Кости?»
А мама… (Нет, этого он, Костя, представить себе не может, не знает, что скажет мама.)
«Ну что ж, я вижу, дела неплохие», — ответит маме Юрий Аркадьевич. И поставит на пол — чего бы такое ему поставить на пол? — утюг или новый кактус. Или эмалированный таз — у них давно прохудился таз для мойки посуды.
Ставит таз, а глаза у Юрия Аркадьевича как будто бы хотят сказать маме что-то, чего он сам сказать не решается.
Ну, а можно, конечно и так.
Стук в дверь. И Полуэктов говорит: «Здравствуйте. Да, между прочим, Нина Сергеевна, чтоб не забыть… Я завтра плачу за квартиру. Вы не потеряли, часом, своей квитанции?.. Я, понимаете, вспомнил, что о квартире и свете всегда заботился Костя…»
Или вот как.
Пьет чай. Читает. Лицо хорошее, спокойное — одним словом, обыкновенное… Перелистывает страницы, прихлебывая очень горячий чай и торопливо отщипывая хлеб.
Вот и все примерно…
Нет… Не все! Пусть она распахнет балконную дверь, а ты давай повисни над самой головой моей мамы, над ее коротко остриженными волосами! И ладно уж, так и быть: пусть она закурит и запоет про ослика. А ты — свети! Свети и свети. Над нею, над нашим домом, над нашей комнатой…
— Утомился? — спрашивает задумавшегося Костю дядя Карло. — Ну что ж, сейчас поедем к учительнице. Велела, чтоб у нее ночевал… Нэт! Нэ надо «спасибо». Ты — гость. Я привэтствую гостя. И обещал Бо́рису…
7. Учительница Жужуны
Она сидела в хлеву и доила корову. Одетая в длинные темные одежды, большая, тяжелая и широкая, пристроилась на маленькой скамье посреди хлева и, засучив рукава, чуть наклонив вперед голову в черной, какой-то монашеской косынке, задумчиво глядела в зыбкую полутьму. Полутьма хлева была переполнена уютным хрупаньем. Из всех углов тянуло чьим-то сонным теплым дыханием. И кто-то очень счастливый и бездумный белел лохматой шерсткой. Коза!
Учительница не засуетилась, когда увидела на пороге чужого мальчика, не привстала навстречу ему, не поздоровалась. Она даже не спросила: «Ты Костя Шалаев?» А только повернула к нему навечно опаленное солнцем лицо в тончайших морщинах и вся просияла своим широким тяжелым лицом. И сразу же сделалось видно и понятно само собой, что учительница ждала его, может быть, очень даже ждала и беспокоилась о нем. Она знала: он — Костя Шалаев. Потому что ждала Шалаева Костю, брата Жужуны, а не какого-нибудь другого мальчика.
Когда она улыбнулась Косте сомкнутым ртом, он подумал, что никогда не видел такой молчаливой искренности и полного равнодушия к тому, как выразить свою радость.
Подняла ведро с молоком, и сделалось видно, что ее ноги обуты в черные мягкие тапки. Толкнула двери, пошла на кухню.
Потрескивала печка-времянка, отбрасывая на некрашеный кухонный пол красноватые отблески. Пол был свежо и чисто вымыт. Не иначе, как его мыла учительница. Конечно, она! Он еще совсем влажный, только-только стал просыхать.
— Садысь, — сказала учительница.
И стало понятно, что по-русски она говорит напряженно и плохо. И может, поэтому не хочет говорить много. А может, потому, что у нее такой молчаливый характер?.. А может, потому, что она учительница химии? Зачем же ей говорить? Ее дело — опыты, а не долгие разговоры.
Оглядела Костю. Всего — с головы до ног. Набрала в кастрюлю воды, поставила кастрюлю на раскаленную печь.
…Тихо звенела дверка печи, трещали поленья и щепки, рассказывая что-то свое о жизни огня.
Улыбаясь сомкнутым ртом, учительница принесла большой эмалированный таз, мочалку и мыло.
— Ноги мой. Ноги мокры. Ботынки дай.
Он принялся застенчиво расшнуровывать мокрые шнурки своих заляпанных грязью башмаков. И тут — то ли терпенье у нее лопнуло, то ли она испугалась, что он простудится, если будет так долго сидеть в мокрой обуви, — учительница живо присела на корточки и, склонив полное большое тело в черных одеждах, стала быстро его разувать.
— Что вы! Зачем! — в ужасе завопил Костя.
Она не слушала. Она спокойно его разувала.
— Носки снымай.
Сглотнув, он принялся стягивать насквозь измокшие носки.
Ушла в комнату. Возвратилась оттуда с парой сухих носков и большими мужскими туфлями. Не поднимая глаз, он робко перебирал пальцами в теплой воде.
Она деловито нагнулась и потерла Костины ноги мочалкой. Стояла склоненная и терла мочалкой ноги взрослого малого. Терла их молча, как моют ноги трехлетнему…
— Спасибо… Не надо, пожалуйста!.. — молил Костя.
Она даже и не взглянула на него, продолжала орудовать мочалкой, не теряя своей величавости.
Вскочил бы, но страшно ее забрызгать! Удрал бы — так ведь обидится! Что же это такое?! А может, это обычай здешний — мыть ноги всем приезжающим мальчикам?
Он смотрел сверху на ее черную, траурную косынку, на темный лоб. Ее склоненное большое тело выражало покой.
— Сиды! — сказала учительница. Окатила Костины ноги водой из кастрюли и подала ему лохматое полотенце.
Он молча вытер ноги и переобулся.
Полыхая одеждами, концами прозрачного, накинутого на плечи темного шарфа, которым было небрежно охвачено ее горло, она продолжала деловито хозяйничать. Вылила грязную воду, ополоснула таз, вышла на улицу, принесла аккуратно вымытые Костины башмаки, поставила их на пол у печки, и все это спокойно, с достоинством… Вот бросила в эмалированный чан Костины рваные грязные носки, залила их теплой водой. Вымыла руки, принялась неторопливо чистить картошку, и все это — даря его тихой улыбкой.
В кастрюле закипела вода, учительница опустила в кастрюлю мясо, потом картошку. Она делала свое дело, не глядя на Костю. Но он чувствовал тепло ее близости, знал, что она добра… И любит его. За то, что он Костя Шалаев.
Он был так перевернут, что, право, в пору было заплакать. Разумеется, он не сделал этого, но, если бы он заплакал, она бы, видно, только вздохнула, не оглянулась.
— Натэла! Натэла! — позвала учительница.