Воспоминания о блокаде - Владислав Глинка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высказывания:
«Нет ничего страшнее советской медицины – пользуйтесь, пока я жив». (Хотя всю жизнь работал именно в сфере этой медицины.)
«Друзья – это воры времени». (Хотя был вернейшим и преданнейшим в дружбе.)
«Ты больной? Что делать? Ничего. Лежи и стони». (Хотя делал все, чтобы облегчить больному его долю.)
Вот опять изменяет память! Я совсем не помню, ночевал ли я сам в эрмитажном убежище. У меня была койка в пожарной команде, а команда помещалась в антресольных комнатах над директорским коридором. Должно быть, я спал там и тогда, когда не был дежурным.
В убежище под 20-колонным залом, где жили семьи сотрудников Эрмитажа, было тепло, проходила теплофикационная труба, и было светло – круглые сутки вдоль всего убежища горели электролампы. По сторонам от срединного прохода у стен образовывались отгороженные занавесками отдельные семейные коморки, заполненные принесенными из домов вещами – посудой, одеждой, бельем. Тут поддерживались добрые отношения, велись вечерние беседы, оказывались друг другу услуги. В семье Султан-Шах, перебравшейся в убежище, одна из сестер была парализованной, и мы с Александром Николаевичем Болдыревым через день выносили ее на носилках в садик, чтобы подышала воздухом. Софья Александровна Пиотровская занималась с нашей дочерью-второклассницей арифметикой. Академик архитектуры Александр Сергеевич Никольский, живший тут же, рисовал ей забавные картинки с забавными стихотворными подписями. Из живших рядом моя семья особенно дружески и, как могла, опекала Екатерину Андреевну и Ивана Ивановича Корсунов. Судьба этих стариков (ему было 79, ей – 76) одновременно вполне исторична и трагична. До мая 1941 года они жили в Кисловодске, где Иван Иванович был членом казенного суда, а затем юрисконсультом и где в средней школе учился их сын Андрей5 – единственное дитя, рожденное Екатериной Андреевной, когда той было уже за 45. Потом Андрей Иванович уехал в Ленинград, учился в институте истории искусств, затем работал в библиотеке Русского музея и Эрмитажа, переводил французских поэтов. Был не очень удачно женат на поэтессе Лидии Аверьяновой6, наконец, одиноко жил в довольно большой комнате, предоставленной ему в Эрмитажном доме. И вот, когда наконец его родители, для того чтобы соединиться с одиноким своим сыном, распродав в Кисловодске все имущество, приехали в Ленинград, то через месяц началась война. И Андрей Иванович сразу после объявления войны ушел в солдаты, а старики остались одни в незнакомом городе почти без друзей и знакомых…
Не знаю, как другие, но, повторяю, я сам очень долго не сознавал той страшной грани, к которой все приближались. Да, паек становился все скуднее, порции в столовой Эрмитажа, куда я бегал с судками, все мизернее, потом она и вовсе закрылась, начали что-то варить на плите, устроенной в убежище. Да, как и все окружающие, я непрерывно хотел есть, и все туже перетягивал ремнем пожарный комбинезон, под который теперь в быстро наступившие холода уже без труда поддевал пиджачный костюм. Но дежурства на крыше, ходьба на Басков переулок, откуда нужно было что-то принести в бомбоубежище, требовали затрат сил, которых уже не было. А еще была возня с ящиками, возвращенными с товарной станции. Это были ящика из 3-го эшелона, так и не ушедшего из замкнутого блокадой города. Все это отнимало столько времени и сил, что некогда было сосредоточиться. А может быть, инстинктивно не хотелось. И никто из стольких собеседников не говорил о надвигающейся катастрофе. А когда кому-то и случалось обмолвиться, как старику Акчурину, то от этого отмахивались. Ну, что, мол, об этом думать – все равно ничего не изменишь. Чтобы занять время между тревогами и заглушить чувство голода, многие из нас записывались в пожарные команды и команды ухода за ранеными. Быстров, Пиотровский, Борисов, Шер, Крутиков, я – делали, как говорится, что могли и что придется.
10
Предпринимались и общественные, так сказать, меры, чтобы отвлечь людей от страха перед тем, что явно приближалось. В юбилей Навои и Низами Отдел Востока устроил торжественное заседание с чтением докладов и переводов стихов этих поэтов. А в ноябре проводился концерт в зале заседаний (в конце директорского коридора). Номера, которые исполнялись, я не помню, кроме одного, воспоминание о котором мне до сих пор тягостно. Это была молодая пара из Театра музыкальной комедии. Они разыграли какую-то сценку с диалогом, дуэтом под рояль и танцем, вроде танго. И в диалоге, и в пении, и в танце все было глупо – обороты речи, остроты, опереточные страсти и заключительный поцелуй… При этом она была в бальном, очень открытом платье, а он – во фраке. И оба худы и бледны ужасно, просто призраки какие-то в костюмах с чужого плеча. Видимо, у них, бедняг, не было никаких запасов, и они из последних сил выделывали свои заученные телодвижения, болтали чужие слова, пели нелепые куплеты о любви и блаженстве. И опять скажу – я жалел их, мне было тяжело на них смотреть, но я не понимал, что мою семью и меня самого в ближайшем уже будущем ждет то же самое – переход к почти последней черте.
Среди живших в нашем убежище находилась сестра моего близкого друга (тогда замдиректора по научной части Павловского дворца-музея) Станислава Валериановича Трончинского и ее муж, ведущий комик театра Радлова, Константин Михайлович Злобин, замечательно исполнявший роль Труфальдино в «Слуге двух господ».
Как показатель того, насколько далеки были многие из нас от мысли о собственной гибели, мне вспоминается разговор с Костей. В начале ноября, после очередной тревоги, я встретил его, когда, выйдя из подвала, они с женой пересекали большой двор. Я спросил их, у кого они были в гостях – под Зимним тогда устроили несколько бомбоубежищ, комендантами которых были сотрудники Эрмитажа, а в общежитиях ютилось множество интеллигентов разных профессий. Но Костя ответил, что они ходили смотреть костюм, который продает одна дама. Собирается эвакуироваться, поэтому срочно…
– Подошел? – спросил я.
Он ответил, что костюм – черный, бостоновый, сшит отлично, просто мечта солиста – и подошел идеально. При этом Костя, игриво подмигнув, поклонился мне, прижав руку к сердцу. Но просят что-то очень дорого. И надо будет в театре у кого-нибудь перехватить.
Через неделю он сказал мне при встрече в убежище, что костюм уже у него. При этом дама, что продавала, спустила цену, когда узнала, что назначен день отлета театра.
– Хочешь, покажу?
Я видел, что ему доставит удовольствие показать обновку, и зашел с ним в их закуток. Костюм действительно был очень красив и элегантен, но явно мешковат, о чем я ему и сказал. Но Костя уже и сам был в растерянности.
– Когда первый раз надел, показался как раз, а теперь что-то широковат…
Вечером того дня мы снова столкнулись, и Костя сказал в сердцах, что женщина, продавшая ему костюм, соврала. И муж ее вовсе не воюет, а она схоронила его две недели назад…
И мы оба, как страусы, отвели свои мысли от того, что вот-вот уже и сами подходили к рубежу черных дней, и заговорили о другом.
Через месяц едва живого Злобина вывезли самолетом вместе с другими актерами театра Радлова, и мы встретились снова только через несколько лет, когда он уже работал в Театре комедии.
– А как «концертный» костюм? Уцелел? – спросил я.
Он только махнул рукой. Я знал, что Злобиным, бросив все, удалось чудом убежать через перевал из Кисловодска при наступлении немцев. У С. Э. Радлова была другая судьба.
Едва ли не первым в нашем убежище умер скромный и милый Иван Иванович Корсун. Все последние дни он жил тревогами о своем Андрюше, зная, как неприспособлен тот к солдатскому быту. Делясь с Марианной Евгеньевной и Ольгой Филипповной этими тревогами, он судил об этой солдатской жизни, правда, по тем буколическим временам, когда сам отбывал год вольноопределяющимся в какой-то артиллерийской бригаде и жил на частной квартире в Полтаве или Чернигове. С женой он своими тревогами не делился, чтобы ее не волновать. И она приходила к нам в закуток с теми же тревогами. Умер он без жалоб и слов, как заснул. Что он увидел в конце своей жизни? Тревоги, голод, чужих людей, угол в подвале-убежище…
Мы его похоронили еще, как должно друзьям сына. Эрмитажные плотники сделали гроб и дубовый крест, на котором вывели: «Отец солдата Иван Иванович Корсун». На эрмитажной машине отвезли на Шуваловское кладбище. За двухдневный паек хлеба вырыли могилу на склоне близ церкви. С Болдыревым и еще с кем-то из востоковедов помогли снести и опустить гроб в чужую для Ивана Ивановича землю. Теперь на месте его могилы стоят ряды солдатских захоронений 1943–44 гг. Не помогла и надпись – «отец солдата»… Впрочем, в блокадную зиму деревянные кресты массой пошли на топливо.
Вторым умер или, вернее, был убит голодом сотрудник центральной библиотеки Эрмитажа Георгий Юрьевич Вальтер, молчаливый и неприветливый человек, замолчавший и слегший в постель раньше всех, то есть сложивший раньше других оружие жизни… Я едва его знал, но говорили, что он доблестно воевал в 1914–17 годах, от прапорщика дошел до штабс-капитана, имел ряд боевых орденов. И еще – что за все эти заслуги получил он в предвоенные годы что-то такое, что надломило его духовно. Слышал еще, что в июле 1941 года он просился на фронт хотя бы рядовым, но получил в военкомате отказ.