Подноготная СМЕРШа. Откровения фронтового контрразведчика - Виктор Баранов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новая власть, готовясь к Большому террору, отменила все это как буржуазные предрассудки и упростила процедуру лишения свободы и жизни для своих классовых врагов. Личное указание Вождя на обострение классовой борьбы в провинции с ее дремучей непроходимостью, тупостью и малограмотностью представителей власти было принято ликующе! Стали сводить счеты по старым долгам, началась травля на собраниях, сельских сходах, подкапывались под прошлое, писали доносы, интриговали по-крупному, но не брезговали и мелочью. Честным людям тоже стало опасно жить – того и гляди объявят врагом народа за то, что не осудил брата, свата или соседа и не бросил в них камень. Эта дикая вакханалия бурлила не один год. И Лепин помнил рассказ запуганного и истерзанного страхом ареста своего ближайшего родственника, который, идя однажды по городскому кладбищу и увидев памятник, надпись на котором гласила, что имярек, купец 2-й гильдии, умер 25 октября 1917 года, позавидовал его кончине – ушел и не видел, не слышал и не знал, как лилась кровь, в муках и проклятьях появилось новое; с заманчивым равенством, братством и справедливостью к человеку труда… Вот оно пришло! И это освобождение нам не дали, как жалкую подачку, а мы взяли сами! Ура, товарищи! И задушевно, со слезами на глазах пели торжественные гимны революции.
Начштадив тоже был романтиком и был увлечен и революцией, и ее победными идеалами. Он родился под счастливой звездой, он не испытал в полной мере косых взглядов за свое прошлое. Так уж сложились обстоятельства, что владея французским и немецким, он попал в аналитическую группу при Генштабе, где по заданию Совнаркома изучались дипломатические материалы бывшей Антанты, и работал рука об руку с новыми аппаратчиками Наркоминдела. Он искренне восхищался и был заражен революционным энтузиазмом чичеринской команды, где в то время готовились предложения по Генуэзской конференции – первой мирной, где большевистская власть была признана как сторона переговоров и правопреемница долгов и обязательств старой России.
Потом Лепин был много лет за границей, служил в советнических аппаратах по военным вопросам в Турции, Монголии и Китае. Повидал немало, испытал гордость за свою страну – Совдепию – так и только так эмигрантские газеты называли его родину. И еще писали о том, что кучка продажных интеллигентов вкупе с представителями старого офицерского корпуса пошли в услужение к большевикам за чечевичную похлебку! Вот в этом была правда – на большее из нынешних, добровольно перешедших, никто не рассчитывал, а потому они и не роптали на скудость окладов загранкомандирования, скромность быта и другие урезанные материальные блага, но были горды тем, что у них за спиной было умное правительство, с которым считались многие сильные мира сего и те сто пятьдесят миллионов разогретых революцией, закаленных невиданной в истории с ее невзгодами и лишениями гражданской войной…
Он вернулся домой в 1940 году, когда закончилось большое кровопускание в стране, но паралич страха все еще давал знать о себе в боеспособности армейского организма. Боязнь ответственности поразила весь, без исключения, нач. и политсостав непобедимой, прославленной, легендарной, воспетой в стихах и песнях! Лепин не узнал свою среду военных. Безвозвратно ушло то, что так нравилось бывшему штабс-капитану в революционных новациях, и прежде всего, открытость суждений между старшими и младшими командирами. В старой армии этого не было – существовало множество барьеров, не допускающих таких явлений. Столетиями выработанный этикет офицерского поведения жил в крови служивых вечно. Революция, взяв от народа на первых порах лучшие качества, внесла их в свою армию; в том числе и форму, и содержание общения между командирами. Но теперь все это исчезло. И оглядевшись, Лепин понял, что это была уже не та армия, которую он знал во времена Фрунзе. И еще понял, что та, ранняя, революция, совершив свой прославленный путь, умерла, а оставшиеся в живых ее солдаты молча и беспрекословно исполняли команду великой Системы. Нет, он действительно не узнавал свою среду: исчезли смелые, поистине революционные предложения по строительству и укреплению армии. Ушла открытость суждений, обмен мнениями велся с опаской, навсегда канули в Лету откровенные беседы на дружеских встречах или застольях. Также непривычно для него было настойчивое восхваление мудрости и непогрешимости Вождя и руководимой им партии, бесчисленные его портреты, заполонившие вокзалы, площади и улицы Белокаменной. Вот и на величественном здании бывшего Реввоенсовета, ныне Наркомата обороны (в памяти Лепина это было Александровское юнкерское училище), на Знаменке, а теперь улице Фрунзе, тоже висел грандиозный портрет Генсека и его двенадцати соратников по Политбюро – близилась 23-я годовщина Октябрьской революции. Такой он запомнил предвоенную Москву.
Никогда не забудет Лепин свое первое посещение Управления кадров Наркомата. Когда он вошел в приемную, там сидело около десяти командиров в форме, на петлицах – от одной до четырех «шпал». И только один, державший в руке розового цвета пропуск, – в штатском. Лепин сел рядом с ним на свободный стул, насмешливый взгляд серых глаз «штатского» поразил его. Да ведь это же комполка Кузнецов! И вспомнил лето девятнадцатого: Подмосковье, сбор краскомов от батальона и выше, жаркий день и этого сероглазого крепыша, увлеченно и ярко, без конспекта излагавшего суть подготовки наступления в составе полка. Потом он уехал комдивом на Восточный фронт.
И теперь, повернувшись к нему, Лепин сказал:
«Имею честь беседовать с краскомом Кузнецовым? Вот только имя ваше запамятовал, ведь мы знакомы с вами с девятнадцатого».
«Юрий Михайлович, – представился тот. – Помню, было такое дело, но это было так давно!»
«А почему вы в штатском?» – спросил Лепин.
Кузнецов замялся, а потом с грустной, извиняющейся улыбкой тихо сказал:
«Видите ли, я из отдаленных мест был возвращен на службу…»
Лепин был наслышан о возвращении в армию репрессированных. Он проникся невольным уважением к Юрию Михайловичу, а тот, улыбаясь, стремясь прикрыть щербатый рот, сказал:
«Я был арестован и снят с должности комкора, генеральскую форму износил в лагере, а новую приобрести не успел…»
Но в это время секретарь – бравый такой мальчишечка с двумя «кубиками», вышел на середину приемной и зачитал список приглашенных; первым значился Кузнецов. Он встал, привычным движением военного одернул дешевенький, москошвейский костюм и, сказав Лепину: «Вот этого часа я ждал почти четыре года…», – скрылся за дверью кабинета. Вернулся он уже через несколько минут, улыбающийся во весь рот:
«Получил назначение в Московский округ, заместителем комкора Степанова, он только вернулся из-под Халхин-Гола, мы с ним знакомы по академии. И еще. Меня восстановили в звании генерал-майора и отправляют на курорт в Сочи, и квартирный вопрос тоже решили – жена будет рада-радешенька, столько времени без своего угла, – облегченно вздохнул и, посмотрев своими выразительными серыми глазами на Лепина, увлеченно продолжил: – Нет, вы понимаете, до сих пор не могу прийти в себя, и не верится, что все это происходит со мной, что вчерашнему «зэку», дважды побывавшему в дистрофиках, нынче суждено надеть форму, лампасы и служить в Москве!»
Весь свой восторг и жар души счастливейшего из счастливых Юрий Михайлович выразил Лепину шепотом, с большими паузами.
«Вы никогда не бывали там?.. И не дай бог никому это изведать! Вам трудно понять меня, но поверьте, лучше этого никогда не видеть… – и на его серые глаза навернулись слезы. Он начал торопливо рассказывать свою командирскую одиссею. В этот момент ему хотелось обнять всех сидевших здесь незнакомых командиров и говорить, говорить им бесконечно о своем неожиданном счастье! Но командиры сидели молчаливые, суровые, погруженные в свои мысли и поэтому бывший комкор видел в Лепине единственного, кому он может выложить все, что у него накопилось на душе, и поделиться своей неожиданной удачей, свалившейся на него негаданно! Сейчас Лепин был для него самым близким: – Я вас дождусь, а потом мы вместе посидим где-нибудь, ведь вы мой старый знакомец, уважьте меня, побудьте со мной час-другой. Мой поезд через четыре часа, еду к жене, она у меня в Загорске у наших друзей. Как она будет рада! Мы с ней сначала не верили, что я на свободе, а теперь, невероятно, возвратили звание, дали квартиру! Такого мы с ней не ожидали!»
Кузнецов буквально светился от счастья, он помолодел на глазах: разгладились морщины на лице, распрямились плечи, а серые глаза с их радостью были распахнуты, как у восторженного юноши! И, глядя на него, Лепин сам почувствовал прилив радости и не смог отказать ему в просьбе.
Лепина принял старший помощник начальника управления кадров. Вот здесь, пожалуй, он и понял, как изменились кадровики. За столом, в кресле, сидел худой и костлявый капитан с хмурым, безучастным взглядом. Не смотря на собеседника, а заглядывая куда-то в бумагу под правой рукой, он хриплым, отрывистым голосом прочитал выписку из приказа об откомандировании подполковника Лепина на академические курсы «Выстрел» в Солнечногорск. Потом, посмотрев на Лепина своими тусклыми, невыразительными глазами, спросил, есть ли у него личные просьбы или претензии по части устройства быта, получил ли он все аттестаты по довольствию. Вопросы были формальными, но по тону беседы Лепин все время чувствовал превосходство капитана над ним и не мог понять причину этого. Позже он поймет, что это был уже выработанный стиль нового поколения кадровиков, сменивших первый состав реввоенсоветовского времени, где было меньше бюрократизма, больше доверия. С середины 30-х годов сюда пришли совсем другие люди. Атмосфера подозрительности, недоверия, превосходства над всеми, кто входил сюда, прочно поселилась в этом учреждении. Это был уже стиль нового этапа развития государства, заданный сверху и укрепившийся в новых условиях на многие годы.