Мы вышли покурить на 17 лет… - Михаил Елизаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сумерках я вернулся домой. Возле подъезда меня поджидали — певунья и ее взволнованно дышащая мать. Я пригласил их. В квартире поспешно разрыдался, чем обезоружил.
Они тоже заплакали. Певческая мать спросила: — Где тут телефон? С вами хочет поговорить наш папа…
Набрала номер и передала мне трубку.
— Жили люди, — сказал понурый мужской голос. — Не бедно, не богато. Но однажды пришел чужой человек и все сломал… — Он замолчал, точно обессилел.
Я отвечал: — Простите меня. Я починю…
И сдержал слово. За пятьдесят долларов — солидные деньги для девяносто пятого украинского года — я нанял умельца с мебельной фабрики. Привел к дверям поруганной квартиры. Спустившись на этаж, дождался, чтоб его впустили. И лишь тогда убрался восвояси.
Харьков еще два дня был удушливым и пыльным, как степь после табуна. Но вскоре разразился циклопический невиданный ливень. Будто небо обратилось в океан и всей тяжестью пролилось на землю. Стихия застала меня врасплох, я укрылся под разлапистым каштаном, но за какую-то минуту, визжащие, как пули, капли изрешетили крепкую июньскую листву. Дышать получалось только наклонив голову — иначе вода заливала нос и горло. Уже через полтора часа всякий брод был по пояс. Цветными кочками возвышались легковые крыши затопленных машин. Наземные трамваи стали речными. Над канализационными стоками кружили мусор медленные воронки. Входы в метро напоминали мраморные купели с уходящими в глубину ступенями. Харьков погружался, исчезал, как Китеж.
Ливень так же внезапно иссяк. За ночь большая вода схлынула, оставив на улицах болотную тину, напоминающую лягушачью кожу. Наутро в новостях сообщили, что погода разрушила очистительные сооружения, отверзла ядовитые отстойники. Водопровод, захлебнувшись нечистотами, умер. Краны еще до полудня харкали ржавчиной, а потом и ее не стало.
Вернулась городская жара. Снова вместо воздуха плавился горячий, разбавленный выхлопным бензином штиль. Обезвоженный Харьков больше не вмещал моих сердечных терзаний. Я готовился к побегу в Крым. Там в одиночестве я рассчитывал изнурить, избыть неповоротливую любовь.
Все мое существо источало болезненный символизм. К чему бы я ни прикасался рукой или мыслью, обретало дополнительный декадентский смысл. Мне было тогда двадцать два наивных года. Маленькая певица представлялась безвременно отлетевшей юностью, а харьковский потоп подводил черту под прошлым. Обновленный, я собирался ступить на будущий Арарат, и плацкартный втридорога билет до Феодосии был голубиной оливковой ветвью.
Я положился на дорогу, как на судьбу. Словно мертвецкую ладью — так снаряжал я мой походный рюкзак. Основными загробными предметами. В путь отправлялись святыни моего детства, не покидавшие порог нашего дома уже несколько десятилетий.
Я брал дедовскую флягу — окопный трофей сорок второго года. Алюминиевый сосуд в зеленом войлочном чехле, похожем на гимнастерку. Солдатский наряд фляги источал запах седла и юрты, пороха и пота. Раньше я частенько вытаскивал флягу из чехла, с умилением изучал голое мятое тело в мельчайших древних трещинках. Фляга обладала Христовой способностью обращать любую воду в питье. Всякой начинке она сообщала свой неповторимый железно-сладкий привкус.
Я уложил шашку, когда-то сломанную и укороченную прадедом на две трети. Эта сокращенная шашка некоторое время служила ему садовым ножом, а потом оказалась на полке в шкафу и стала семейным экспонатом. За годы острота сошла. Мне без опаски выдавали шашку для домашних игр — в детские годы она была моим богатырским кладенцом…
Я полдня провозился с точильным камнем, чтобы вернуть шашке хоть какой-то рез. Потом отчаялся и решил, что для членения продуктов подойдет другой нож — тоже прадедовский. Швейцарский, складной. По легенде, прадед использовал его в окопе вместо бритвы — небольшой почерневший от времени клинок легко доводился до хирургической остроты на ободке чашки или блюдца. С одной стороны рукояти перламутровая накладка утратилась, быть может, полвека назад. Вторая половина все еще мерцала зеленым мушиным блеском.
Я прихватил чернильное перо, которое отец в студенческие годы умыкнул на почте в уральском захолустье. Деревянный стержень сургучного цвета и черный железный коготь на нем. К перу я специально докупил пузырек с фиолетовыми чернилами. Из общей тетради выкроил грубоватый блокнот. Записи в нем должны были производиться исключительно почтовым пером — мне виделся в этом особый пронзительный эстетизм.
Для отсчета времени я взял карманные часы — тоже прадедовские, из тусклого тяжелого серебра. Стекло в них разбилось вечность тому назад, но механизм прилежно работал. Чтобы уберечь его от соленой влажности, я завернул часы в полиэтиленовый пакетик.
Я собирался обходиться минимумом вещей. В случае ночевки под открытым небом — я предусматривал и такой цыганский вариант — у меня имелся надувной матрас. Добротный, советский, прочной матерчатой ткани.
Как я себе это воображал?.. Шашкой смахнул четыре худых саженца, воткнул их в землю, натянул парусину — вот и навес. В кастрюльке, размером с пригоршню (для идеальной картины не хватало армейского котелка, а еще лучше — немецкой каски, вот в чем бы суп варить) приготовил незамысловатую еду.
Я накупил мешок всякой быстро-дряни, тушенки и палку колбасы, твердую, как ножка табуретки. В духовке насушил бородинских сухарей и ссыпал в холщовый мешочек.
В рюкзак добавились пара дряхлых футболок — принципиально ни одной парадной, — плавки, шорты и два полотенца. И он все равно оказался набитым и тяжелым, минималистский рюкзак.
Чтобы со мной проститься, отлучились с садового участка родители. Обычно летом они прикованными арестантами отсиживались в деревне.
Я не огорчал их обстоятельствами отъезда, не просил денег. Просто сказал, что уезжаю отдохнуть. Увы, треть моих сбережений ушла на воскрешение шкафа и кровати. Но и сотни долларов, по скупым расчетам, мне должно было хватить до августа.
Феодосийский поезд отправлялся в шесть вечера. Я брел пешком к вокзалу и впивался змеиным взглядом в наизусть знакомые улицы, зная, что больше никогда не буду таким пристальным и несчастным.
На мне была фиолетовая футболка без рукавов, ветхие джинсы, уже не черные, а серые от стирок. На ногах хоженые годовалые кеды. Так я представлял себе костюм безутешного странника.
На вокзале я задумался, почему мне не особо удался пронзительный прощальный взгляд на город, и сообразил, что позабыл дома очки. Тогда я мог еще оставить очки и не сразу это заметить — практичная индиана-джонсовская близорукость, позволявшая при случае обходиться без оптических увеличительных подсказок. Я решил, что так даже лучше — буду смотреть на мир честными глазами.
Ближнее плацкартное купе заняли челноки. Весь вагон был бледен, а эти двое уже потемнели до рыжего муравьиного цвета. Везли бесчисленные упаковки с кока-колой, спрайтом, фантой, баночным пивом. Опаздывали с погрузкой, носились по вагону, жилистые и быстрые, таскали запаянные в коконы напитки, будто из огня спасали. Липкие пассажиры, скользкие и белые, как личинки, ворчали — зачем вам столько, заняли чужое место, куда смотрит проводник?..
Я вздумал помочь, приспособил для охапки руки. Подхватил на перроне сразу четыре пластиковые батареи — шестьдесят литров.
Буквально в последнюю минуту успели погрузиться. Рыжие благодарно меня угостили пивом — вспомнить бы каким? Открытое, оно пролилось из жестянки на пол пенными морскими барашками.
Челноку помладше нравилось экспрессивное слово «мудянка». Он осаживал недовольных соседей: — Рты позакрывали! Развели мудянку!
К своему напарнику он обращался «Циглер».
Я так их про себя и называл: Мудянка, Циглер…
Духота усилила резкие запахи дороги. Нагретые полки мироточили железнодорожным смальцем, густым, черным, как деготь.
От трех банок пива я захмелел и разговорился. Зачем-то сочинил, что накануне развелся. Коварную певунью выставил злодейкой-женой, прибавил жилищной заячьей драмы — как меня прогнали из моей лубяной двухкомнатной избушки.
Участливые челноки, прислонившись друг к другу, по-муравьиному пошушукались усиками. Позвали в компанию: не унывай, работай с нами, парень ты крепкий, будем возить жидкости, до сентября поднимешь три сотни баксов.
В Феодосии их ждала машина до поселка Краснокаменка. Туда они везли свой товар, купленный по дешевке на оптовом рынке.
Я отказался, мне не хотелось грузовой туда-сюда истории длиной в два месяца. Я лишь стремился в тихую пустыньку с видом на волны. Вероятно, Краснокаменка и была таким уголком…
Расстроили. Краснокаменка оказалась горним захолустьем, до моря двадцать километров. Я позабыл, что населенные пункты в Крыму не обязательно находятся на побережье.