Берлинское детство на рубеже веков - Вальтер Беньямин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цветочный двор, 12
Ни один звонок не звенел радушней. За порогом этой квартиры я чувствовал себя даже более защищенным, чем дома. Кстати, улицу я называл не Цветочный двор, а Цвет-точный: был там громадный цветок из плюша, который внезапно, вынырнув из своей пышной обертки, оказывался у меня перед носом. А в глубине цветка сидела бабушка, мать моей мамы. Она была вдова. Мы навещали эту старую даму, проводившую дни в застланном ковром и украшенном низенькой балюстрадой эркере, который смотрел на Цветочный двор, и трудно было представить, что в прошлом она совершала большие морские путешествия и даже выезжала на экскурсии в пустыню – их устраивало туристическое бюро «Штанген-райзен», куда она обращалась раз в несколько лет. Из всех квартир высокой знати, в которых я бывал, лишь эта принадлежала гражданам мира. По виду самой квартиры ничего подобного нельзя было заметить. Но открытки с видами Мадонны ди Кампильо и Бриндизи, Вестерланда и Афин и прочие, присылавшиеся путешественницей, хранили воздух Цветочного двора. А крупные, разборчивые строчки, бежавшие внизу или клубившиеся на небе картинок, не оставляли сомнений: бабушка так хорошо обжилась на новом месте, что оно сделалось колонией Цветочного двора. А когда передо мной вновь открывалась родная страна бабушки, я ступал по плашкам паркета робко – казалось, будто и они, как когда-то сама хозяйка, танцевали на волнах Босфора, и чудилось, что в персидских коврах еще осталась пыль Самарканда.
Какими словами описать стародавнее чувство буржуазной надежности, исходившее от этой квартиры? Обстановка и утварь ее многочисленных комнат нынче не оказали бы чести ни одному старьевщику. Ведь, несмотря на то что вещи семидесятых годов намного солидней, чем более поздние, в стиле модерн, ни с чем несравнимой была в них беспечность, с которой они принимали все на свете, а в том, что касалось их собственного будущего, всецело полагались на добротность материала, но отнюдь не на благоразумный расчет. Преобладала здесь мебель, своенравно соединившая в своем убранстве черты различных эпох и потому преисполненная веры в себя и собственную долговечность. Нужда не могла бы угнездиться в этих комнатах, где не находилось места даже смерти. Умирать здесь было негде – посему обитатели квартиры умирали в санаториях, а мебель, отписанная наследникам, незамедлительно шла на продажу. Смерть здесь не была предусмотрена. Поэтому днем здешняя обстановка казалась воплощением уюта, вечером же становилась царством морока. Подъезд, куда я входил, превращался в логово коварного альва, по чьей воле тяжелели и слабели мои руки и ноги, когда же до заветного порога оставалось две-три ступеньки, злой дух своими колдовскими чарами сковывал меня необоримо. Подобные кошмары были ценой, которую я платил за уют.
Бабушка умерла не в Цветочном дворе. Долгое время в доме, стоявшем как раз напротив, жила мать моего отца, которая была еще старше. Она тоже умерла не дома. И улица эта сделалась в моих глазах чем-то вроде Елисейских Полей, царством теней бессмертных, но покинувших нас бабушек. А так как фантазия, набросившая на Цветочный двор свою вуаль, любит, чтобы края этого покрова затейливо волнились от ее непостижимых прихотей, то она и превратила магазин колониальных товаров, расположенный неподалеку, в памятник моему деду, коммерсанту, – лишь потому, что владелец лавки тоже носил имя Георг. Поясной, в натуральную величину портрет рано умершего деда, парный с портретом его жены, висел в коридоре, который вел в дальние помещения квартиры. Эти дальние комнаты пробуждались к жизни от случая к случаю. Визит замужней дочери заставлял отвориться дверь давно не использовавшейся по назначению гардеробной; другая комната принимала меня, когда взрослые ложились отдохнуть после обеда; из третьей в те дни, когда в дом приходила портниха, доносился стрекот швейной машинки. Но среди всех отдаленных помещений этой квартиры ни одно не шло в сравнение с лоджией: то ли потому, что ею, более скромно обставленной, пренебрегали взрослые, то ли потому, что сюда доносился приглушенный уличный шум, а может, по той причине, что с лоджии я видел чужие дворы, а в них швейцаров, детей и шарманщиков. Собственно говоря, находясь на лоджии, я не столько видел какие-то фигуры, сколько слышал голоса. К тому же квартал этот был из благородных, так что жизнь в здешних дворах не очень-то кипела: должно быть, некая толика спокойствия, присущего богатым людям, ради которых тут работали, передалась самой работе и на донышке рабочей недели поблескивала капелька воскресенья. Потому-то воскресенье и было днем лоджии. Все прочие комнаты и помещения квартиры были как бы прохудившимися и не удерживали воскресенья – просочится сквозь них да убежит, – лишь лоджия, смотревшая во двор, с его стойками для выбивания ковров, с другими лоджиями, сберегала воскресенье, и ни одна партия колокольного груза, который наваливали на нее церковь Двенадцати Апостолов и церковь Святого Матфея, не срывалась вниз, все до единой они громоздились там до конца воскресного дня.
Комнат в той квартире было много, да еще некоторые комнаты были преогромные. Чтобы поздороваться с бабушкой, сидевшей в эркере, где рядом с корзинкой для рукоделия передо мной вскоре появлялись фрукты или конфеты, я должен был из конца в конец пройти громадную столовую, а затем комнату с эркером. Лишь попав сюда впервые на Рождество, я понял, для чего на самом деле нужны эти комнаты. На длинных столах яблоку некуда было упасть – столько понаставлено подарков и сластей, столько народу получало подарки! Тарелки теснились друг к дружке, и не приходилось рассчитывать, что сможешь удержать завоеванную территорию, если ближе к вечеру, после праздничного обеда, к столу звали еще и старого секретаря или ребенка швейцара. Но не поэтому праздник был таким непростым, а из-за его начала, когда распахивались двустворчатые двери. В глубине большой комнаты сверкала елка. На длинных столах – ни единой пяди, что не манила бы к себе нарядной тарелкой с марципаном, украшенной зелеными еловыми веточками, и отовсюду на меня с улыбкой смотрели игрушки и книги. Лучше не очень-то заглядываться. Легко ведь испортить себе праздник, если поспешишь настроиться на какой-нибудь подарок, а он достанется кому-то другому в полную собственность. Чтобы избежать такой напасти, я застывал на пороге как вкопанный, с улыбкой, совершенно загадочной для других: то ли блеску елки я улыбался, то ли приготовленным для меня подаркам, к которым, глубоко потрясенный, не смел приблизиться. Однако было кое-что еще, более важное для меня, чем эти фальшивые причины, да, пожалуй, и бывшее причиной истинной. Ведь подарки пока принадлежали не мне, а дарящему. Они были хрупкие, я боялся, что у всех на глазах схвачу их как-нибудь неловко. Только за пределами комнаты, в передней, когда прислуга заворачивала наши подарки в бумагу и их зримая форма исчезала в свертках и коробках, зато руки нам начинало оттягивать нечто весомое, – вот тогда мы по-настоящему верили, что чем-то завладели.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});