1917. Неостановленная революция. Сто лет в ста фрагментах. Разговоры с Глебом Павловским - Михаил Гефтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытен для этого нового режима его акцент на России. Известно высказывание Николая о том, что он чувствует себя защищенным от «мерзостей века» только в глубинах России, опираясь на русскую толщу. В этом заметен его имперский постдекабризм, без чего не понять, как Пушкину видится в царе Николае «второй Петр». Сразу в нескольких ролях – и как преобразователь России, и как прекратитель разрушительно-лихорадочного стиля Петра Великого. У Пушкина мы встретим надежду увидеть в деятельности царя Николая «контрреволюцию революции Петра»: поразительное выражение!
Так возобновляется вся коллизия: кто придаст России новый вид, если к единому основанию она приводима только средствами всеподавляющей власти? Вопрос, который внутри декабризма полемически ставил Пестель[19] и который практически поставил царь Николай Павлович. Отсюда перекличка попыток русского XIX века вернуть России историю, отняв у империи человеческое пространство. Сделать Россию территорией органического, спонтанного исторического движения средствами не менее сильными, чем обладает власть, у которой это пространство отнимают. Отнять человеческое у имперского – но как?
Тут и появляется «Пестелев вариант». Пестель стремился к диктатуре, чтобы подавить двойное сопротивление. Сопротивление дворян, в отношении которого наперед полагал прибегнуть к смертной казни помещиков, буде те воспрепятствуют аграрному преобразованию. Но конечно, Пестель не постеснялся бы в репрессиях против крестьянской неопугачевщины. По мере усиления разногласий в среде декабристов Пестель особо выделяет угрозу междуусобия. Угрозу думал отвратить сильной революционной властью – диктатурой Временного правительства, в сущности, на неограниченный срок.
Пестель пытался аккумулировать исторический прогресс, в Европе эшелонированный по целям, фазам и ступеням. Аккумулировать в его критическом результате, предотвращением «аристокрации богатства». Средствами власти отсечь пагубные стороны междуусобия и реставрации. Пестель скорее готов был допустить в будущем реставрацию с «русским Наполеоном», чем междуусобия в своей среде. Поскольку реставрации сохраняют для страны результаты прошлых преобразований, а раскол авангарда – нет!
Возможен ли второй Петр? В Пестелевом варианте переустройства России нет разрыва между политической революцией и социальной реформой. Аккумулирование европейского цикла превращает европеизацию по Пестелю в непрерывное перманентное действие внутри России. Действие, совершаемое одним историческим субъектом, например тайным обществом декабристов, выступающим как новая власть. Предпочтение, которое Пестель оказывает «русскому Наполеону» и даже будущему реставратору монархии, если тот сумеет сохранить результат, идет в этом плане. Пестелев мотив, это его революционно-термидорианское уравнение, пройдет сквозь весь XIX век.
Часть 3. Кейс «русский XIX век»
15. Речевая революция XIX века. Дружеская переписка о Боге и пустяках. Русское слово стало поступком: Чаадаев и Герцен
– Я редко касаюсь случившегося на Руси до XIX века. Но обрати внимание на особенности русской истории, известные, однако выпавшие из поля зрения. Например, такая: современный англичанин читает Шекспира без словаря, как итальянец читает Данте. А у нас и Радищева[20] человек читает с трудом, нуждаясь почти в переводе. Тот церковнославянский литературный язык, на котором писал и, соответственно, думал XVIII век, – это другой русский язык. Современному читателю он малодоступен. Русская речевая жизнь, речевое существование для нас начинается с конца XVIII века, а XIX век – это уже наши современники.
– Так изменились жизненные понятия?
– Язык изменился! Спазматически быстро, с исключительной быстротой прошли изменения всей фактуры языка. Простонародная речь потеснила высокий штиль, и деление на высокое и низкое стало уходить. Соответственно раздвинулись рамки языка. Язык, созданный Пушкиным и в пушкинское время, вмещал в себя неизмеримо больше содержания в разных проявлениях, чем язык XVIII века. Целая языковая революция, без понимания которой русской истории не понять.
Шел процесс такого видоизменения русского языка, чтобы он смог точно выражать наблюдения и вместе с тем открылся для философского мышления. Все совершилось в считаные десятилетия XIX века, в малом промежутке от Чаадаева[21] до Герцена[22]. Чаадаев писал только по-французски, а в Герцене, космополитичном от рождения, процесс индивидуально завершился. Он пишет уже по-русски, сделав русский язык способным передавать философские нюансы. Тургенев[23] говорил Герцену: ты гениально безграмотен! Герцен произвел такие перестановки в структуре русского языка, которые, нарушая грамматические каноны, сделали возможным стремительный ход постигающей мысли, богатой оттенками.
– То есть, когда писал Чаадаев, русский язык был негоден для отвлеченного мышления?
– Ему нужно было проделать работу над собой. Пушкин сделал русский язык способным вмещать разные содержания в одном тексте, свободно переходя от будничного сюжета к истории. Чаадаев писал Пушкину: пишите по-русски, мой друг, – вам это можно! Например, письма Пушкина жене. Пока Наталья Николаевна была невестой, Пушкин писал ей по-французски, но жене он пишет только по-русски. Переписка Пушкина с женой – чудо свободы речи, нестесненно переходящей от буднично житейского и интимного к движениям мысли.
За ними придут новые люди, бурный период закончится, и речь пойдет чаще о содержании, чем о форме. Но для отцов русской языковой революции гигантски значима форма! Я как-то внимательно читал «Былое и думы»[24], академическое издание, глядя в комментарий, и обратил внимание, что цитаты Герцена все неточны. Притом известна его гигантская память – тут итальянское слово, там французское, немецкое, русский стих… не будет же он всякий раз лезть на книжную полку и сверять цитату? Но что интересно – личные письма жены к себе он тоже переписал! Кажется кощунством: жена ушла от него и погибла, страшная драма. И что же, редактируя ее письма, Герцен опускал что-то ему неприятное? Нет! Вся правка связана с тем, как он внутренним ухом улавливает ритм фразы. Для него письмо должно быть выслушано, как симфония, – со своей увертюрой, сквозными мотивами, отступлениями. Это индивидуальная особенность таланта, одновременно философского и художнического.
Философия в русскую речь вошла ритмом. Важный момент русской речевой революции – новая стихия речевого существования. В ее рамках возникала связь отдельного человека и маленького кружка близких людей: сам-два, сам-пять – с Россией в контексте мирового процесса. Вот человек Белинский – как ни замечательны его статьи, переписка еще интересней. Люди его кружка пишут письма-исповеди тетрадями, на одном дыхании. Затрагивают все что угодно. Переходя от Бога к предметам, где принято ставить отточие, употребляют слова, неприличные в литературном обиходе.
У самого Герцена есть выражение логический роман[25]. Он считал, что мы еще только начинаем переживать – очень точное русское выражение! – свой логический роман. Так форма обращения мыслью к другому человеку (в контакте с немногими, на кого рассчитываешь, что поймут) – форма, близкая к существу художественного творчества, – плотно вошла в русское мышление. Эта языковая революция сделала возможным сближение философии с историей и личного поступка – с действием в масштабе России. Мы страна, где история с самого начала выступала как философия. Один человек, и от него сразу – Россия, соотнесенная с мировым процессом. Та к пошло от Чаадаева и разовьется у Герцена.
Вот ход русского сознания. Ставя цель, человек знает, что он ставит цель, и, зная это, он и себя подвергает сомнению как субъекта действия. Держит в поле умственного зрения, рассматривает себя как фигуру в историческом процессе. Может быть, очень маленькую фигуру, лишь частицу. Но частицу, соотнесенную с мировой сценой истории, с гигантским пространством развития.
16. Чаадаев ставит русский вопрос. Из невозможности – к соавторству Богу. Предреволюция одиночки
– Вопрос о России в обнаженной, мрачной форме пророческого откровения ставит Чаадаев, который считает, что она находится вне истории. Но не по типу Востока, до истории еще не дошедшего. Россия вне истории, поскольку была ввергнута в несамостоятельную близость средствами власти. Мы не проработали метаморфоз, которые прошел Запад. В русском исходном пункте Чаадаев видит не отставание, а искажение. Отсюда мрачность оценки ситуации в целом: для возвращения в историю нет импульса.