Дело чести генерала Грязнова - Фридрих Незнанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тогда кофе и водочки.
– У меня только коньяк.
– Господи, так это ж еще лучше!
Раиса медленно поднялась, осторожно высвобождаясь из его сильных рук, которые сдвинулись сначала по ее талии, потом по бедрам, еще чуть ниже, еще…
– Обожди, дурачок, – прошептала она, продолжая дразнить его своим розовым язычком и слегка влажными, приоткрытыми губками. – Ну подожди же… Еще, не дай-то бог, войдет кто-нибудь.
– Господи, да кто же прийти сейчас может? – бормотал Рогачев, привлекая к себе податливое женское тело, целуя груди и почти задыхаясь от упоительного волшебства дразнящих запахов.
Она чувствовала, что он не улетит в Барнаул, не повидав ее, и приготовилась к этому моменту.
Наконец-то Раиса высвободилась из его рук, нагнувшись, поцеловала Рогачева в макушку.
– Не обижайся. А береженого Бог бережет.
«Это уж точно, – подумал Рогачев, вздыхая, – бережет». И уже когда Раиса доставала из полутемной глубины небольшого сейфа бутылку с коньяком, спросил негромко:
– Что, Олег снова запил? Когда я с ним в вертолете летел, думал, что от одного только перегара задохнусь к чертовой матери. Даже пришлось перед нашим китайцем хвостом крутить. Сказал, что у «господина директора»… Короче, сохранял лицо российской стороны, как мог, только не знаю, поверил ли мужик.
– Снова запил… – отозвалась Раиса, и на ее тонком лице обозначились жесткие складки. – А он и не бросал никогда! Так, малек притормозил, когда вдруг осознал себя хоть и липовым, но все-таки генеральным директором компании, а когда пообвык немного да пообтерся…
И она безнадежно махнула рукой.
– М-да. Ну, а он хоть не очень… того?.. Светится здесь в пьяном виде?
– Я не позволяю, – глухо отозвалась Раиса, разливая коньяк по рюмкам. Подняла свою и залпом, словно это была водка, выпила коньяк. – Устала я, Никита, очень устала. И от этого непересыхающего пьянства, и от того, что приходится постоянно следить за собой, чтобы, упаси бог, не просочилось чего-нибудь такого о наших с тобой отношениях.
Плеснула в свою рюмку еще глоток коньяка.
– Ну что, Никита Макарыч, за нас с тобой?
Рогачев улыбнулся ей и осторожно, словно боялся пролить коньяк, выцедил свою рюмку.
Поставив пустую рюмку на стол, обнял Раису правой рукой, притянул к себе. Расстегнул пуговки на легкой цветастой блузке и почти зарылся лицом в жаркой груди.
Даже несмотря на то, что Раиса дважды рожала, ее груди были по-прежнему волнующе свежи и упруги, и Рогачеву всякий раз хотелось впиться в них губами и… и утонуть в них навсегда. Это было как наваждение, и он с трудом сдерживал себя, когда в лицо жарким пламенем бросалась кровь.
Обхватив голову Рогачева руками, Раиса прильнула к нему всем телом и почти застонала тихонько:
– Пусти… Ну, пусти же! Я хоть дверь пойду закрою…
Понимая, что он ведет себя, словно мальчишка восемнадцатилетний, и в то же время не в силах заставить себя оторваться от этого податливого бархатного тела, которое также разрывалось в необузданном желании, и осознавая одновременно, что в комнату могут войти уборщица или охранник, он с трудом оторвался от ее груди, облизнул языком пересохшие губы.
– Может… к Олегу… в кабинет?
– Да, конечно, – застегивая непослушными пальцами пуговки на кофте, горячечно прошептала Раиса. – Но сначала… давай еще выпьем.
Дрожащей рукой она наполнила рюмки.
– За нас? За нас с тобой?
– За тебя!
– Нет, только за нас с тобой! И… и пошли. Все! Я и так изголодалась вся, тебя ожидая.
* * *Уже смеркалось, когда Рогачев отвез Раису Дмитриевну домой. Он еще раз попытался – и снова неудачно – дозвониться до Проклова, и через полчаса загонял посеревший от пыли джип в просторный двор, в глубине которого красовался резными наличниками высоко поднятый вместительный пятистенок, который не так уж и давно являлся олицетворением зажиточной жизни. На высоком просторном крыльце из струганных дубовых досок его поджидала сестра, которая после смерти своего Ивана томилась одна в этом огромном доме. Для нее возвращение в Боровск «младшенького» брата стало едва ли не самым знаменательным событием в ее жизни, которое не могло не тешить ее самолюбие. Во-первых, он – голова и хозяин всего района, а это уже покруче будет, чем сын-прокурор, который хоть и навещал ее время от времени, однако давно уже стал отрезанным ломтем, а во-вторых… По-бабьи любопытная, еще крепкая в теле и не старая, Степанида не только вела домашнее хозяйство, но старалась также жить заботами и проблемами брата и совала свой нос едва ли не во все его дела. Особенно личные. Жену «младшенького» она возненавидела только за то, что «эта городская фифочка» осталась в Хабаровске, «бросив Никиту на произвол судьбы» ради дочери, которой, видите ли, надо было продолжать учиться в городе.
Дозналась она и о скрытной связи своего брата с женой Полунина, которую, судя по ее репликам, она считала едва ли не шалавой распутной.
– Ну и чего? – с какой-то ехидцей в голосе произнесла сестра, и на ее крупном, тяжелом лице отразилось нечто непонятное. То ли осуждение недостойного поведения брата, который своими любовными похождениями с городской шалавой мог запятнать репутацию уважаемой в районе фамилии Рогачевых, то ли язвительная ухмылка.
– Чего «ну»?
– Опять с ней был? С Раиской своей?
– Сте-па-ни-да!.. – почти простонал Рогачев. – Я говорил тебе! Сто раз повторял и просил. Ну, не лезь ты в мою жизнь! Поверь, без тебя тошно.
– Ну, ну! – с обидой в голосе хмыкнула сестра. Повернулась, чтобы уйти, однако не удержалась, чтобы не сказать своего последнего слова: – Ты гляди, брат… А то он, Олег-то Полунин, не посмотрит, что ты голова района, да и отмахнет тебе ножичком пипиську по пьяному делу.
И засмеялась вдруг гортанным, словно вороний клекот, смехом, хлопая себя ладонями по ляжкам.
– Вот позору-то будет! Ни пописать тебе, ни по бабам гульнуть.
– Господи! – разозлился Рогачев, бросив взгляд на безлюдную в этот час улицу. – Да прекратишь ты когда-нибудь ахинею нести? Или хочешь, чтобы я съехал от тебя к чертовой матери?
– Ладно уж, поостынь, – посерьезнела Степанида, берясь за дверную ручку. – Ужинать-то накрывать? Или, может, того?.. Раиской своей насытился?
– Степа-а-а!
– Ну все, будя, – успокоила его сестра. – Ужинать, спрашиваю, станешь?
– Если только закусить чем-нибудь. Устал до чертиков. В беседке посижу.
– Еще бы не устать, – вновь не удержалась Степанида. Однако сообразив, что этак можно и переборщить, уже чуть мягче спросила: – Пить-то чего будешь? Водочку или винцом обойдешься?
– Настойку! – едва ли не рявкнул он, почувствовав и в этом ее вопросе скрытую издевку.
Проводил бешеным взглядом сестру, непомерно раздувшуюся и ожиревшую, и даже сплюнул невольно. Наброшенное на оплывшие плечи рваное подобие домашнего халата, такие же рваные разношенные тапочки – и это при том достатке, в котором она жила! От людей порой бывало стыдно, однако в этот просторный, забором обнесенный двор мало кто захаживал. За продуктами на рынок ее возил водитель Рогачева, да и сама Степанида не очень-то любила якшаться с соседями по улице. Это было ниже ее достоинства. И такие мелочи, как изношенные тапки и выцветший засаленный халат, ее не волновали.
С далекой окраины одноэтажного деревянного Боровска, там, где накатанное дорожное полотно рассекало город на две части и двухэтажный автовокзал из красного кирпича считался едва ли не архитектурным изыском, доносился монотонный гул, в который вливались резкие звуки клаксонов. А здесь, в небольшой уютной беседке, было по-домашнему комфортно и казалось, что уже ничто не может помешать этой летней вечерней истоме, наполненной негой, покоем и умиротворенностью, какой не бывает в больших, закрученных визгом цивилизации городах. Правда, на душе у Рогачева было не очень-то спокойно. На него вдруг накатила тревога оттого, что может вскрыться его связь с женой Полунина…
Ведь если эта змея подколодная Степанида каким-то образом прознала о его отношениях с Раисой, хотя со двора почти не выползает, то и другие могут сообразить, что у него не все столь чисто с главным бухгалтером «Алтынлеса». И тогда обязательно найдется какая-нибудь тварь в Боровске, которая шепнет об этом на ушко Полунину. По-дружески, так сказать. И что тогда?
– О Господи! – пробормотал Рогачев и с силой растер ладонями уши. Чтобы мысли эти, черные и навязчивые, отогнать. О подобном он даже думать страшился.
В доме хлопнула дверь, и с крыльца спустилась Степанида. В одной руке огромная тарелка с хлебом и закуской, в другой – бутылка смородиновой сорокаградусной настойки и стройный, еще старой работы, лафитник, из которого даже магазинная водка пилась по-иному. Выставив все это на столик, Степанида уж развернулась было, словно баржа многотонная в узком затоне, на выход, но вдруг что-то остановило ее, будто вспомнила важное, и вновь повернулась своим широким лицом к брату.