Безмужняя - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я и хочу, чтобы он опоздал стать раввином. Пусть будет, кем захочет, только бы не раввином! — она вдруг садится, и ее черные брови над большими глазами гневно сдвигаются к переносице.
Раввину неловко перед белошвейкой, но он боится волновать жену. Ведь доктор сказал, что ей нужен покой. И он повторяет с мольбой:
— Эйдл, Эйдл…
— Да, меня зовут Эйдл, благородная! А я не хочу больше быть благородной, хочу быть грубой! — платок сползает с ее головы, и волосы рассыпаются на подушке, как будто и они взбунтовались против горькой судьбы раввинской жены. Густые блестящие волосы подтверждают, что она намного моложе, чем можно судить по ее измученному лицу. — Когда мама назвала меня Эйдл в память о бабушке, она не знала, сколько горя выпадет на мою долю! Иди, Иоселе, играй, сколько душе угодно! У всех детей сейчас каникулы, так пусть они будут и у тебя.
Смущенный раввин устало опускает руку мальчика, и тот в мгновение ока выбегает на улицу. В колыбельке просыпается и кричит больной ребенок. Реб Довид хочет дать ему бутылочку с молоком, но раввинша отнимает бутылку:
— Я сама это сделаю. Иди на рынок, Довид, принеси еды! Другие раввинши посылают на рынок прислугу, а я вынуждена посылать раввина…
— Ребецн[45], я как раз иду на рынок. — Мэрл не сводит глаз с раввина, который корчится от боли и унижения. — Я куплю продукты и для вас.
— Дай Бог вам долгих лет! — радуется Эйдл. — Вы пришли к моему мужу по делу? Из-за болезни ребенка я совсем потеряла голову, забываю, что мой муж — даян и должен решать важные вопросы. Не бойтесь меня, я не такая уж плохая, хотя виленские раввины…
— Эйдл, это ведь та женщина, что вчера привела фельдшера, не узнаешь? — удивляется раввин.
— Что я могла вчера заметить, если лежала без памяти! — глядит раввинша на Мэрл. — Дай Бог вам, соседка, никогда не знать горя от мужа и детей! Чужие люди внимательнее к нам, чем виленские раввины! Слава Богу и за это! Довид, дай соседке денег на покупки.
— У меня нет денег, — раввин опускает руки. — Я сам пойду. Торговки знают меня, дают в долг до жалованья.
— Его жалованье! — горько роняет раввинша. — Помощник шамеса[46] в дворовой синагоге получает больше!
— Эйдл! Эйдл! — стонет раввин.
— Не беспокойтесь, ребецн, я куплю на свои деньги, — вмешивается Мэрл. — Вернете, когда сможете.
Мэрл спрашивает у раввинши, что ей купить, но раввин дрожит и настаивает: он не хочет этого! не надо! ни в коем случае! Раввинша кричит и хватается за сердце: она настаивает! это необходимо! Задыхаясь, она падает на подушки и говорит слабым голосом:
— Не обижайтесь, добрая женщина! Ради себя я бы не допустила, чтобы мой муж ходил на рынок! Ради себя я не стала бы брать в долг у незнакомой женщины, даже если бы я была при смерти! Я уважаю себя не меньше, чем другие виленские раввинши. Но ради своего ребенка я готова на все на свете!
Мэрл быстро вышла из дома, чтобы раввин не успел ее остановить. Она улыбалась, спеша на рынок: что за глупые выдумки — выходить замуж! Лучше помогать раввину и его семье! Очень жаль его. Он благородный человек, да и жена его пусть и озлобленная, но тоже неплохая женщина. Белошвейка торопливо шла, все более воодушевляясь: матери в богадельне не нужна помощь, а заработка у самой Мэрл больше, чем ей требуется на расходы. Она будет помогать благородной семье, и ей будет не так грустно. Ведь будет дом, где она сможет бывать!..
Нагруженная покупками, возвращалась Мэрл с рынка к дому раввина и радовалась, как будто бы там ждала ее родная семья. Но раввина нет дома, а жена его сидит на постели, поджав губы, и смотрит зло и неприязненно.
— Благодарю вас, — холодно и с досадой говорит она. — Раз уж вы купили, ничего не поделаешь. Как только получим жалованье, я отправлю к вам сына, чтобы вернуть долг.
— Незачем спешить! — по-свойски отвечает Мэрл и радостно снует по комнате. — Я оставлю вам еще пару злотых на молоко для ребенка. Вернете все сразу. И если вы не против, я принесу вам пару наволочек, полотенца и простыни. Я белошвейка, и полотна у меня предостаточно.
— Нет! — жестко и строго возражает раввинша. — У вас я ничего не возьму. Муж был прав, когда не хотел, чтобы вы покупали для нас провизию. Знала бы я раньше — я бы этого не допустила.
— Почему вы говорите со мной так, как будто я распутница или выкрестка[47]? — растерялась Мэрл.
— Вы не выкрестка и не распутница, но вы себе на уме. То-то я удивляюсь такому чуду — нас пожалела совершенно чужая женщина! Хороших людей, видно, не бывает. У каждого свой интерес. И вовсе вы не пожалели нас — вы наш враг, злейший враг! — воскликнула раввинша, и лицо ее исказилось злобой и мукой. — Видите, как мы живем и как бьет нас жизнь? Знайте же, во всем виноват мой муж, он лезет всюду, куда лезть не следует, такой у него характер! А есть такие ханжи, которые толкуют, что мы сидим без хлеба, потому что муж позволил приносить деньги в субботу. И дитя наше болеет, потому что муж оклеветал моэла, почтенного человека. Я не верю им, я знаю, что прав мой муж. Но все раввины и уважаемые люди — наши враги! А теперь вы желаете нам нового горя? Раввины запретили вам выходить замуж, а мой муж должен разрешить? Да нас камнями побьют!
Едва сдерживая слезы, Мэрл клялась своей жизнью, что она ни о чем таком не думала. Она не хотела снова выходить замуж, но ее уговорили. Теперь она и слышать об этом не хочет! А на рынок она пошла для раввинши, потому что увидела, что раввин — благородный человек, истинный праведник. И не хотелось ей, чтобы такой человек толкался среди крестьянских повозок и женщин с корзинками!..
— Видно, вам приглянулся мой муж! — совсем вышла из себя раввинша. — И по нему вижу, что вы ему понравились. Он все оправдывал вас, этот умник! И ночью-то за фельдшером побежали, и на рынок-то сегодня пошли! И все не ради того, чтобы добиться разрешения на замужество? «Боже упаси! — передразнила она своего наивного мужа. — Она делала это по доброте своей, из сострадания!» Но он сказал, что ему нельзя принимать вашу помощь, она может ввести его в соблазн!
— Вот видите, ребецн, видите, — улыбается Мэрл сквозь слезы, — ребе понимает, что я не пытаюсь добиться от него разрешения на свадьбу. Клянусь своей жизнью, я об этом и не думала! Я только хотела помочь вам чем-нибудь.
— Возможно, возможно, — раввинша опустила глаза, словно не в силах глядеть на такую бессовестную лгунью. — Может быть, вы не искали выгоды. Но я знаю своего мужа! Насколько он тих, настолько и упрям. Мне он слова не скажет, но с целым светом поведет войну не на жизнь, а на смерть! Я вижу, он уже колеблется, он уже сомневается, он думает: не дать ли вам разрешение? Я сама еле добилась от него, кто вы такая и зачем приходили. Я знаю его! Знаю! Он уже готов ради вас восстать против всего мира! И если вы действительно жалеете нас, если жалеете меня и детей и не хотите, чтобы моему мужу отказали от должности и лишили нас последних грошей — больше не попадайтесь ему на глаза. И уходите.
За все тоскливые шестнадцать лет, что Мэрл была агуной, не плакала она так долго и горько, как плакала в ту ночь в своем доме на Полоцкой улице.
Раввинша не рассказала мужу о том, что произошло между нею и Мэрл. Но по взгляду Эйдл, по ее молчанию и по плотно сжатым губам реб Довид понял, что жена выгнала агуну. Через несколько дней Иоселе принес из ваада скудное раввинское жалованье. Эйдл дала мальчику денег и велела отнести белошвейке на Полоцкую улицу.
— Скажешь, что мама возвращает долг, приносит тысячу извинений и просит не обижаться. — И раввинша сердито глянула на своего Довида. Может, и в самом деле агуна добра и человечна! Но, имея такого мужа, приходится быть чудовищем и пугать людей.
Разрешение
Реб Довид Зелвер понимал: следует радоваться, что жена избавила его от нового испытания. Но он помнил, как агуна рыдала ночью в синагоге, и не мог забыть, что из-за него жена пристыдила и выгнала измученную женщину.
Он всегда понимал, что, отстаивая свое мнение, навлекает на себя несчастья. Но все его существо трепетало жгучим наслаждением и тихой радостью, когда он вступал в борьбу. Силы для борьбы он черпал в своем страхе. Едва он замечал, что ему страшно, что хочет избежать раздоров, боится нажить новые неприятности, как тут же терял уважение к себе, чувствовал себя трусом. И тогда он решался выступить против всех вокруг и против страха, притаившегося у него внутри. В споре он не кричал и не искал сторонников, ибо гордость и честность не позволяли ему этого. Он делал то, что считал нужным, а потом с тихим упрямством терпел гонения, чувствуя, что нутро его горит желанием кричать во весь голос, кричать и утверждать свою правду — но молчал. И теперь его тревожило, что страх перед новым испытанием оказался сильнее его желания вмешаться и помочь.