Казачья исповедь - Николай Келин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Братцы! Да что с вами? Куда же это вы? Из ближайших рядов отвечают:
— В город, приносить присягу.
— Кому? Как? Ночью? — кричу надрываясь и слышу:
— Царь отрекся от престола… Сейчас из Петрограда сообщение получили. Там революция в полном разгаре…
— Но куда же вы пойдете ночью? Какая может быть присяга сейчас? Подумайте! Это же бессмысленно гнать куда-то сейчас батареи… Все выяснится, и утром пойдем к присяге… — увещеваю я притихшую, но настороженную толпу.
Лошадей выпрягают, разводят по конюшням, а двор продолжает гудеть как встревоженный улей. Думаю, как же надо мало — только искры, только сотни прокламаций, подброшенных исчезнувшим агитатором, — и котел тысячелетней империи взорвался!
Время идет к рассвету. Часов в 6–7, еще затемно, в канцелярии сходятся офицеры, встревоженные, немного растерянные, но командир батареи полковник Тархов тверд, стукнув кулаком о стол, он кричит:
— Сейчас прикажу запрячь батарею и всю эту сволочь картечью разнесу!..
Сдав дежурство, я прошу комбата разрешить мне на белом арабском жеребце съездить в город на разведку — посмотреть, что там делается. Тархов махнул рукой, и я выехал из Ильинских казарм.
Города нельзя было узнать. По улицам шли толпы солдат, у некоторых были расстегнуты шинели, хлястики сзади болтались, что вызывало немалое удивление, так как еще вчера все было строго подтянуто и отвечало воинскому ритуалу. По улицам двигались огромные процессии с неизвестно откуда появившимися лозунгами на красных полотнищах. Вообще красный цвет преобладал. Проехав на Митрофановскую — главную площадь города, где стоял, если не ошибаюсь, губернаторский дворец, я обратил внимание, как в процессию вливались воинские части, толпы пешеходов, и, взвесив ситуацию, возвратился в казармы.
Наши батареи уже получили приказ строиться и готовились к отходу. Взяв вестового, я снова вернулся на площадь, где уже застал начальника гарнизона, нашего бригадного генерала Зайца, стоящего у небольшого столика и аналоя, на котором лежали Евангелие и прочие атрибуты религиозного культа. Рядом, растерянно посматривая по сторонам, стояли священнослужители. Я пробрался поближе к начальнику гарнизона и стал ждать, что будет.
И вот воинским шагом пошли запасные полки. Пошли к присяге Великому князю Михаилу Александровичу, опальному брату отрекшегося царя. Помню, когда прошла уже добрая треть или четверть войск, прискакал ординарец со срочным пакетом генералу Зайцу. Тот, вскрыв пакет, растерянно посмотрел на окружающих его священников и офицеров и взволнованно проворчал:
— Что же, господа, делать? Великий князь Михаил отрекся от престола… Присягать надо Временному правительству… Вернуть войска?
— Нет, ваше превосходительство, это внесет панику, хаос. Пусть войска идут дальше — им все равно, кому присягать! — посоветовал кто-то.
Так старый Саратов встретил февральскую революцию. Дисциплина пала. Всюду собирались митинги, с балкона губернаторского дворца лились бесконечные речи в толпу, которая всегда кружилась на площади. Иногда, проезжая через площадь, я слышал, как особо забористые и рьяные ораторы кричали: «Наконец-то Николашка Кровавый сбит с проклятого трона! Ур-р-ра-а!» Некоторые горячие офицеры, еще не сжившиеся с мыслью, что монархия пала, слыша такие выкрики, судорожно хватались за кобуру, где дремал вороненый, безотказный наган. Но, видя лица суровых слушателей этих речей, встряхивались и, чертыхаясь, уходили от греха. А на улицах люди всюду целовались, как на светлое Христово Воскресение, поздравляли друг друга с великим праздником Революции. Многие офицеры ходили с красными бантами, но дисциплина в войсках сильно упала. Лишь фронт, как я скоро убедился, не дрогнул и стальной стеной стоял против врага.
А пока в Саратове большие толпы народа собирались под балконом губернаторского дворца и слушали, что оттуда говорили большевики — совершенно новое для многих понятие. Выступали с речами Куйбышев, Рыков, видел я там и нашего прапорщика Понтрягина. Помню, как он и его друзья еще задолго до революции собирались в офицерском собрании, о чем-то, по-видимому очень важном, вели дискуссии и моментально замолкали, если кто-либо из нас входил в помещение. Не знаю, к какой партии принадлежал прапорщик, но говорили, что он заседал в городском революционном Совете.
Однажды я присутствовал при страшном самосуде. Выехав как-то на Скобелевскую, вдруг услышал крики и увидел толпу солдат, которые с озверением-били какого-то штатского парня в черном замызганном пиджачишке. Один из них, размахивая руками, кричал:
— Последний пятак из кармана украл, вошь тыловая! Вот я тебя звездану!..
Подъехав, я вмешался и урезонил солдата. Тот, кажется, внял уговорам и промямлил:
— А может, и не он взял…
Но было уже поздно. Толпа нарастала, как снежный ком. Бежали бабы, голося во всю глотку, мальчишки, мастеровые, солдаты. Я, чувствуя, чем это кончится, крикнул парню:
— Прыгай ко мне на коня!..
Но вокруг несчастного уже образовался плотный круг кричащих людей. Меня чуть не сбили с коня, и, дав шпоры, я вырвался из давки. Парень, как тряпка на ветру, безвольно и беспомощно болтался во все стороны. Кто-то, захлебываясь дикой злобой, вопил:
— Бей его, сволочь!
И вот сзади подскочила, расталкивая окружающих, здоровая баба и с размаху ударила парня булыжником по голове. Он рухнул на мостовую. Подбегали еще какие-то люди и, глухо урча, били распластанное тело. Через пару минут все было кончено, и толпа расползлась, как дым… Страшен, неукротим необузданный гнев массы. Помню, я погнал жеребца к месту, где произошел самосуд, но от человека не осталось ничего…
А Саратов начинал входить в свою обычную колею. Примелькались многочисленные митинги, что творится в далеком Петрограде — мы не знали, а на фронт, как и раньше, уходили маршевые роты, как и раньше, формировались батареи и дивизионы. И вот наступило время, когда и я должен был отправиться на фронт.
В Саратове формировался 3-й Особый отдельный артиллерийский дивизион, предназначавшийся к отправке во Францию. Но революция смешала все карты, изменила планы, и дивизион попал в 12-ю армию Северного фронта, самого лютого из всех фронтов первой мировой войны.
Проводить меня приехала мать с сестрой Анфисой, которая прихватила с собой свою подругу — огненно-рыжую и сильную, как Иван Поддубный, курсистку, дочь клетского священника Виссариона, который впоследствии спас мне жизнь. Об этом скажу позже. Город за годы войны привык к таким зрелищам и совершенно равнодушно провожал нашу часть к вокзалу. Только сухонькая, похожая на черкешенку моя мама тихо плакала, да сестра смотрела восторженно на меня полными слез близорукими глазами…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});