Пятеро, которые молчали - Мигель Сильва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Случай с глупой девственницей — неопровержимое свидетельство того, что я совершенно не гожусь на роль волокиты, развратника или соблазнителя. Началось с телефонных звонков. Ежедневно по нескольку раз меня вызывает гортанный голос чувственной женщины, и я пускаюсь на всякие уловки, чтобы избежать разговора с неизвестной. «Скажи, что меня нет на работе, что у меня болит зуб», — прошу я сослуживцев. Уж кто-кто, а я-то знаком с теми маньячками, перезрелыми девами или неудовлетворенными женами, которые звонят по адвокатским бюро, служебным конторам и редакциям газет в поисках телефонного собеседника, с кем можно завязать пикантный, а то и просто скабрезный разговор, прячась за и нкогнито, словно за баррикадой. Однако гортанный голос так настойчив и полон мольбы, что однажды я не выдерживаю и беру трубку: «Послушайте, детка, если вы действительно хотите со мной познакомиться, то не лучше ли нам встретиться где-нибудь? Мне претит эта похоронная труба, именуемая телефоном». — « Хорошо, — послушно соглашается неизвестная. — Я видела ваш портрет в газете, читала ваши хроники и безумно хочу вас видеть, где угодно». Я назначаю место свидания, презрев опасность встретить деву не первой свежести или проститутку, обслуживающую на дому. Но — хвала всевышнему! — моя поклонница являет собой обратную сторону медали: этакий полурасцветший бутончик, выпускница колледжа, романтичная, как Франческа, та, что была возлюбленной Паоло. Оказывается, она влюблена в мой профиль неаполитанского бандита и — о, боже! — в мой журналистский стиль. Совершенно ослепленный нежностью этого ангела, пахнущего молоком и жасмином, я веду ее в кино — днем, так как вечером родители не выпускают ее из дому, — и в темноте глажу ее руки, трепетные и влажные, словно мордочка кролика. После кино мы сидим в кафе, я тяну четвертую рюмку сухого мартини, она грызет мороженое, белоснежное, как ее шея, и время от времени поглядывает на меня с таким восхищением, что я начинаю нервничать. Как-то майским воскресеньем я приглашаю ее к себе на квартиру. Она идет рядом со мной по улице, навстречу своему падению, и я чувствую, что вот так же отрешенно и радостно она пойдет и в ад, если мне это взбредет в голову. Я медленно ее раздеваю — тело отливает матовой белизной фарфора — и, уже обнаженную, целую в губы. Она, чуть не теряя сознание, никнет у меня в руках, и тогда я произношу самые испанские из всех испанских слов: «Ты непорочна?» Она слегка краснеет и, борясь со страхом, который отражается в ее глазах робкой лани, бормочет: «Конечно. Но я так люблю тебя, что готова…» Я хмурю брови, словно школьный учитель, отвожу глаза в угол на белую глыбу холодильника и кричу голосом разгневанного дядюшки: «Ну, вот что! Немедленно одевайся и марш домой!». Иной раз, просыпаясь целомудренным квакером, я хвалю себя за стойкость, проявленную в то воскресенье. Но когда я просыпаюсь не квакером, а это бывает значительно чаще, почти каждое утро, я называю себя идиотом. Законченным идиотом, который не заслуживает никакого снисхождения.)
— Ранчо было мало — метра три в длину и столько же в ширину, — запущенно, как свинарник, без мебели, если не считать дивана, на который я упал, да выкрашенного белой и голубой краской шкафчика для детских вещиц и игрушек, присутствие которого в этой страшной берлоге вызывало недоумение. Не дав мне подняться с дивана, не задавая мне никаких вопросов, шестеро агентов стали бить меня палками, вернее, сучьями тех деревьев, что окружали ранчо. Когда от удара о мои ребра или голову одна из этих дубин, еще с остатками свежей листвы и колючими наростами, ломалась, ч ерез минуту я слышал приглушенное вжиканье мачете — за дверью рубили новые сучья. Без малого час длилось это избиение, и оно, очевидно, длилось бы еще, если бы Бакалавр не приостановил его: «Ну как, падло, будешь давать показания? Назови фа милии военных, замешанных в заговоре, и мы отпустим тебя ко всем чертям. А будешь молчать — прибьем, как паршивую собаку». В ответ на его слова я в сотый раз повторил, что мои принципы несовместимы с идеей военных переворотов; Бакалавр оборвал меня, заявив, что пришел час моей смерти, а заодно и похорон. В кольце агентов с автоматами на изготовку , весь лилово-красный от синяков и ссадин, я вышел из хижины. Как я и предполагал, это было заброшенное бедное крестьянское ранчо, приткнувшееся среди древесных зарослей. Пройдя метров пятьдесят, мы остановились у огромного дерева букаре без цветов и без листьев. Бакалавр протянул мне кирку и лопату: «На, рой себе могилу, мразь!» Я вспомнил про очки и вату и стал копать землю без особой тревоги, почти уверенный в том, что яма эта не станет местом моего упокоения. Когда яма достигла размеров обычной могилы, а я продолжал ее еще углублять, один из агентов направил на меня сверху автомат и завопил: «В последний раз, предлагаем: говори, или сейчас издохнешь!» — «Вы хотите убить человека, который ничего не знает. Это просто глупо», — ответил я из глубины ямы. Агент поднял автомат и прицелился. Я зажмурил глаза — на всякий случай… Прошло несколько секунд. Меня вытащили из ямы, надели наручники, вернули в ранчо с бело-голубым шкафчиком. На пороге меня поджидал новый удар ногой в живот, и опять я упал на диван. Сквозь редкие кроны искалеченных деревьев проглядывал туманный рассвет.
(Когда речь идет о простом соблюдении закона природы или о совершении третьего из смертных грехов, то все катится у меня как по маслу. Так же легко — без осложнений — связи обрываются, как только выпадает удобный случай положить им конец. Все мои милые визитантки, перестав посещать меня с определенной целью, остаются близкими моими друзьями. «Как дела, Журналист? Если верить фотографиям в газете, ты молодеешь день ото дня». «Милый, мой муж хочет познакомиться с тобой. Я ему столько о тебе говорила». «Что бы ни было, Журналист, ты мне нравишься по-прежнему. Есть вещи, которые не забываются». «Дорогой, постарайся, чтобы ваша газета прислала ко мне фотографа. Я даю чудесный прием». «Знаешь, на будущей неделе моя свадьба, Журналист. Я рассержусь, если тебя не будет». И так далее, в том же духе. Но положение усложняется, когда женщина в тебя влюблена серьезно, я хочу сказать, полюбит всем сердцем. Такие катастрофы случались с мной, слава богу, всего дважды. Нет на земле существа отважнее, великодушнее, настойчивее и достойнее уважения, чем влюбленная женщина. Такая принесет в жертву все, что угодно: домашний очаг и состояние, если они у нее есть; семью и детей, если они у нее есть; собственную жизнь, которая у нее есть и всегда в ее распоряжении. Влюбленная женщина — повторяю, женщина, полюбившая всем сердцем, — превосходит в набожной приверженности верующих, в бескорыстии — альтруистов, в беззаветной преданности — революционеров, в самоотреченности — матерей, а уже одно это, черт возьми, о многом говорит. Я знаю, огромному числу представителей обоих полов показались бы преувеличенными мои убеждения на этот счет. Ведь большинство женщин только воображают, что они влюблены, а на самом деле и понятия не имеют о настоящей любви. Тоже и мужчины: сколько их проходит по жизни, так и не испытав счастья быть по-настоящему любимым. Но я убежден в своей правоте. Когда я говорю о настоящей любви, я вспоминаю прежде всего Милену, учительницу. Она радуется, как школьница, если я покупаю ей коробку конфет. Она приходит в ужас, если у меня на несколько десятых поднимается температура. Она готова лопнуть от гордости, когда я получаю пустяковую премию на конкурсе репортажей. Ее розовые ножки всегда охотно и радостно несут ее в мои объятья, Часто наплакавшись по-детски, со всхлипами, она твердит, уставившись в одну точку, что готова отказаться от дома, родных, от места преподавательницы английского языка, лишь бы жить со мной, спать со мной, убирать мою квартиру, ставить гвоздики в мои пустые цветочные вазы. Конечно, она заболела с горя, узнав, что меня арестовали именно тогда, когда я шел к ней, чтобы поцеловать ее. Л юбовь Милены пролетит над зеленой саванной, переплывет великую реку, просочится сквозь толстые стены тюрьмы и картон этой решетки и доставит сюда ее письмо. Первая , весточка из внешнего мира — первая не только для меня, но и для этих четверых, не знающих, кто такая Милена. Я уверен, так будет.)
— Меня избивали каждую ночь. Днем, пока трое агентов с автоматами расхаживали вокруг ранчо, я отлеживался в забытьи на диване, страдая от болей, от жажды, от мысли о новых побоях. Около полуночи издалека раздавался гудок джипа, возвещавший о приезде Бакалавра и его подручных. То, что неминуемо должно было произойти десятью минутами позже, приводило меня в такой ужас, что однажды, заслышав отдаленный звук клаксона, я обмочился прямо на диване. Бакалавр входил со своими помощниками в ранчо, приближался к дивану, где я лежал, покрытый кровоподтеками, с вылезшими из орбит глазами, и спрашивал масленым голоском сводника: «Ну-с, как? Будем говорить?» Я отвечал: «Все, что я знаю, вам известно. Больше ничего не могу сказать». Вслед за этим удары палок сыпались на мои синяки и раны, оставшиеся от прошлой ночи и от всех предыдущих ночей. Но в тот раз, едва я услышал гудок приближающегося джипа, меня вдруг обуял такой страх перед физической болью, такое неудержимое желание избежать побоев, что я пустился на хитрость, хотя и понимал, сколь она глупа и беспомощна. На очередной вопрос Бакалавра: «Ну-с, как? Будем говорить?» — я ответил: «Ладно. Я дам показания». У Бакалавра заблестели глаза. Он повернулся к агенту — тому самому, что целился в меня с края вырытой мною могилы, — и приказал: «Возьми блокнот, записывай». Без каких-либо колебаний я стал перечислять имена несуществующих лейтенантов и капитанов, приписывая их к существующим казармам, пока не набрал достаточное количество «участников» заговора. В ту ночь — по моим подсчетам, седьмую в лапах Бакалавра — меня не били. Больше того, дали стакан воды, которым я умерил сводившую с ума жажду, и крылышко цыпленка, оставшееся от ужина одного из агентов. Бакалавр пристально и недоверчиво следил за мной — какие-то сомнения у него, видимо, оставались. Потом он собрал свою ватагу, вдали рявкнул холодящий душу гудок джипа. Мои мучители спешили в существующие казармы на поимку несуществующих офицеров. Я выиграл ночь отдыха для разбитого в кровь тела и стакан воды, который спас меня от умопомрачения на почве жажды.