Вл. Соловьев - Алексей Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В. В. Розанов был весьма оригинальный писатель и в некоторых отношениях по-настоящему талантливый человек. Резкая литературная полемика Вл. Соловьева и Розанова, по-видимому, нисколько не отразилась на их личных вполне дружеских отношениях. Но то, что мы скажем сейчас об общей оценке Вл. Соловьева Розановым, выходит далеко за пределы декадентства и бесцеремонного анархизма Розанова. Нашу общую характеристику личности Вл. Соловьева мы начинаем с Розанова.
Розанов глубочайше понимал все религии; его критика христианства и церкви отличалась необыкновенной принципиальностью. Но ему часто присущ был парадоксализм мышления и суждения. В статье 1904 г. «Об одной особенной заслуге Вл. С. Соловьева», говоря о большой скудости отечественного богословия и философии, он вдруг пишет, развивая мнение Л. М. Лопатина: «Все они, русские философы до Соловьева, были как бы отделами энциклопедического словаря по предмету философии, без всякого интереса и без всякого решительного взгляда на что бы то ни было. Соловьев, можно сказать, разбил эту собирательную и бездушную энциклопедию и заменил ее правильною и единоличною книгою, местами даже книгою страстной. По этому одному он стал „философом“» (39, 2, 369). Справедливость заставляет сказать, что В. В. Розанов на этот раз высказал совершенно правильную мысль.
Но что представляется нам необыкновенно ценным в характеристике личности Вл. Соловьева, так это то, что В. В. Розанов написал в статье 1901 г. «На панихиде по Вл. С. Соловьеве». 30 июля 1901 г., в годовщину кончины философа, его друзья и почитатели служили панихиду по нем в Сергиевском соборе на Литейной, в Петербурге.
На этой панихиде присутствовал и В. В. Розанов. Образ Вл. Соловьева, который он нарисовал после этого события, является, можно сказать, лучшим из написанного о Вл. Соловьеве.
Розанов весьма талантливо уловил во Вл. Соловьеве его постоянную неустроенность, его бездомность, его вечные искания, которые ничем не кончались. Розанов пишет: «Вот уж был странник в умственном, идейном и даже в чисто бытовом, так сказать, жилищном отношении! Сын профессора, с большими правами на кафедру, он не получил „по независящим обстоятельствам“ этой кафедры; внук священника, посвятивший памяти деда „Оправдание добра“, он был крайне стеснен в своих желаниях печататься в академических духовных журналах; журналист, он нес религиозные и церковные идеи, едва ли встречая для них распахнутые двери в редакциях. Он пробирался в щелочку, садился пугливым гостем, готовым вот-вот вспорхнуть и улететь со своим двусмысленным смехом» (там же, 1, 239–240).
Мы раньше уже не раз замечали, что у Вл. Соловьева его философское глубокомыслие очень часто объединялось с юмором, со смехом. Розанов подметил также и эту черту: «Какой странный у него был этот смех, шумный и может быть маскирующий постоянную грусть. Если кому усиленно не было причин „весело жить на Руси“, то это Соловьеву» (там же, 240). И где бы он ни жил, в Москве ли, в Петербурге ли, у себя ли, у приятелей, никто не замечал грусти в смехе Вл. Соловьева. А вот Розанов заметил. И он был бы еще более прав, если бы заметил, что соловьевский смех, с одной стороны, делает этот предмет смеха чем-то свободным, независимым и самодовлеющим, а с другой, и чем-то недостижимым, чем-то несравнимым с фактическими несовершенствами жизни. Но из слов Розанова это выходит само собой.
В дальнейшем Розанов отмечает у Вл. Соловьева не только внешнюю неустроенность его жизни и деятельности, но и широту его духовных стремлений, в которых смешивались в одно целое и духовность его деда-священника, и ученость его знаменитого отца, и собственная профессорская подготовка, и далеко идущий антитрадиционный размах шестидесятников, граничивший с самой настоящей революционностью. Это замечательное умение Вл. Соловьева избегать всяких схематических характеристик и видеть в самых резких противоположностях нечто единое мы находим в таких словах Розанова: «Дедовская священническая кровь, учено-университетские заботы отца и, наконец, весь духовный пласт наших шестидесятых годов с их хлопотливыми затеями, шумными отрицаниями и коренным русским „простецким“ характером отразились в Соловьеве. Он был какой-то священник без посвящения, точно несший обязанности, и именно литургические обязанности, на себе. Это заметно было в его психологии. Точно он с вами говорит-говорит, а вот придет домой, наденет епитрахиль и начнет готовиться к настоящему, должностному, к завтрашней „службе“. Ссылки на Священное Писание, на мнения отцов церкви, на слова какого-нибудь схимника-„старца“ постоянно мелькали в его разговоре» (там же, 240).
Духовный размах Вл. Соловьева, с точки зрения Розанова, был вообще редчайшим явлением в русской литературе. То, что он был профессором, это не удивительно; и то, что он был хорошим лектором, это явление уже не такое редкое; журналистов разного рода тоже весьма много. Но необычайно одаренный от природы Вл. Соловьев был или мог быть не только профессором или лектором. Он был еще необычайно одаренным журналистом, необычайно чувствующим и тончайше восприимчивым, так что трудно было даже и определить, где кончалась у него ученость и начиналась журнальная нервозность, а также где кончалась его бесконечная любовь к слову и начиналась гениальная игра со словами и огнедышащая риторика.
Самым глубоким и для нас самым неожиданным является у Розанова сближение Вл. Соловьева, правда временное, с теми, кого принято называть шестидесятниками. Если вдуматься в это сопоставление Вл. Соловьева с шестидесятниками, то действительно начинает бросаться в глаза общее для него и для них свободомыслие, презрение ко всякого рода обывательщине, хотя бы даже и церковной, а также вера в какие-то небывалые синтезы жизни, несмотря на их неопределенность, даже какую-то туманность, несмотря даже на их какой-то анархический размах и несмотря на их без всякой мыслительной точности всемирно-историческое духовное освобождение. Правда, конец века ознаменовался отходом русского передового общества от столь неудержимых порывов к духовному освобождению и переходом к плаксивой и сумеречной обыденщине. Сильный и волевой Вл. Соловьев не мог с этим примириться и глубоко страдал от невозможности так же свободно мыслить, как это было в более ранней русской общественности. И это было для него новой трагедией. Но на этот раз история уже не позволила ему выбраться из мучительных пут этой трагедии. Он всегда мыслил себя на передовых позициях, всегда был застрельщиком, всегда был каким-то внутренним и духовным революционером, что часто и приводило к опрометчивости, к философским неудачам и в конце концов к упованию на преображение мира после окончательной мировой или даже космической катастрофы. Об этой катастрофе Розанов не говорит, но о крушении идеально-человеческих исканий у Вл. Соловьева он говорит, и притом говорит красноречиво.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});