Платоническое сотрясение мозга - Петр Гладилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуйте, Галина Константиновна.
— Как хорошо, что я тебя встретила, ты пойдешь со мной. Игорь очень обрадуется, когда тебя увидит.
— В другой раз, я тороплюсь.
— Он молчит днями напролет. Меня это пугает. Поговори с ним, умоляю тебя!
— Не могу, опаздываю, — солгал я, сделал неприступное лицо и напустил холоду, так что зимний вечер стал еще более морозным, и вежливо попрощался.
Однако не тут-то было! Материнский инстинкт возобладал в этой прекрасной женщине. Ради своего сына она готова была на подвиг, на низость, на безумие. Только я обернулся, чтобы идти прочь, как она ударила хвостом по воде и проглотила меня, словно кит Иону. Я оказался в ее бездонной утробе, во тьме, в такой ничтожности, которая не снилась даже бодхисатве, когда он случайно уснул во время медитации. Мне ничего не оставалось, как стать на ноги и продолжить размеренное движение вперед. Я вытянул вперед свои беспомощные, слепые руки и пошел.
Ее поступок противоречил всем международным конвенциям о правах личности. Как темно, неуютно, холодно, никакой надежды на будущее. Слепая материнская любовь за тысячи миль от берега! Черт меня дернул, надо было бежать сразу же, как только я ее увидел, без оглядки — бежать, бежать, бежать!!!
Я шел в непроницаемой тьме долго, очень долго, но скоро увидел слабо мерцающий свет. А потом я увидел Игоря. Он лежал, уткнувшись своим тоненьким носиком в пол, в диафрагму, в кишечник Заратустры, в экзистенцию, в Царствие небесное. Услышав мои шаги, он перевернулся с левого бока на правый.
— Вставай! — приказал я.
— Не могу.
Я затаил дыхание и прислушался: снаружи волны накатывали на материнское брюхо. Мы пересекали океан времени.
— Что с тобой? — спросил я.
— С женой развелся, — сказал Игорь.
— Что случилось?
— Она изменяла мне.
— Как ты узнал?
— Проболталась.
— Сама?
— Не совсем. Я случайно ударил ее стулом под колено, но очень больно ударил, у нее началась истерика, она прокричала все, о чем молчала одиннадцать лет! Визжала как резаная, каталась по полу и кричала, что не любит меня и терпит только ради моих денег. А кого же ты любишь, спрашиваю я, а она с пылу с жару возьми и скажи, кого она любит. Я связал ее по рукам и ногам, все ее тряпки порезал в лапшу. Платья, шубы, пальто, чулки, белье...
— Как бывают ароматны планеты-гиганты!
Взял молоток и стал молотить ее золото, часы, украшения, камни, потом мебель. Она, бедная, выла, как белуга. Вышел во двор, отогнал ее машину на пустырь, слил бензин на землю и поджег. Машина горела, а я бегал вокруг и снимал на «Полароид». Я вернулся — она сидит, привязанная к стулу, и плачет. Я показал ей фотографии. Отвязал ее от стула, раздел догола, пару раз врезал по физиономии; звоню ее любовнику и говорю: приезжай и забирай. Он приехал, я вытолкал ее за дверь в чем мать родила. Я скучаю, я не могу выбросить ее из головы. Я не вижу выхода!
— Умри за ислам. Тебя будут любить гурии. Они очень нежные девочки.
— Меня другие не интересуют. Только Эля.
— Напрасно!
— А что, если убить ее?
— Убей!
— Хочешь выпить?
— Нет, не хочу.
— Ты не мог бы с ней поговорить?
— Нет, — сказал я, — не могу.
— Я не хочу жить.
— Мне нечем тебя утешить. Отсутствие энтузиазма и радости жизни есть преступление против молекулы ДНК, — сказал я, встал и пошел прочь.
Я шел вперед не оглядываясь. Несколько месяцев я бродил в кромешной тьме по лабиринтам, за стенами которого плескался Мировой океан, пока не случилось чудо: рыба открыла рот, и я вышел на берег моря. Земля, на которую я ступил, была усыпана драгоценными камнями, красивыми женщинами, богато иллюстрированными книгами, премьерами, цветами и комплиментами. Я открыл руки и пошел навстречу утренней заре, как вдруг листок бумаги, летящий по ветру, прилип к моей щеке. Я расправил его и разглядел с двух сторон. Там было начертано: «Ухожу навсегда! Ты абсолютно прав, с тобой я даром теряю время. Мессалина».
Ура!
Какое счастье!
Я свободен!
Всем встать раком и ползти за горизонт!
Рикки энд Повери!
Аленькие цветочки на ситцевом полотенце!
Прости-прощай и ничего не обещай!
Вай! Вай! О Гиви, Гиви! О Падме, Падме!
Хум!
Я распростер объятия навстречу своему прекрасному одиночеству. Я закричал: «Viva! Bravissimo!»
Однако спустя несколько счастливых минут со мной стали происходить совершенно непонятные вещи: я почувствовал, что мне становится трудно дышать и в груди под ребрами собирается влага, что где-то далеко отсюда с деревьев опадает ржавая листва и с грохотом бьется о землю, что ветер холодной ледяной крошкой, словно наждачной бумагой, сдирает с земли тонкий слой прекрасных иллюзий, что в аду сидит мальчик лет девяти и смотрит на огонь, а новогоднюю елку украшают безжизненными, мертвыми планетами.
Все-таки она влезла мне в душу!
Она сумела прикоснуться к самым чувствительным струнам!
Я запомнил ее лицо!
Ее голос еще звучит во мне!
Я почувствовал под языком привкус утренней звезды.
Я позвонил моему старому другу К.
— Где прекрасная Лу, которую ты пообещал? — закричал я в телефонную трубку.
— Я человек слова, — ответил К., — отдаю тебе самое дорогое.
* * *
Этим же вечером я получил в подарок от К. прекрасную Лу. Она была дарована в хрустальном гробу. Она лежала вся в цветах, и над ее головой светился нимб. В полной темноте я нащупал тумблер, щелкнул, нимб потух: я лишил ее святости. Чтобы проверить, живая она или мертвая, я влепил ей пощечину. Это было слишком неосмотрительно с моей стороны. Она тут же поднялась из гроба и так сильно ударила меня по челюсти своим маленьким кулачком, что мои надбровные дуги выпрямились.
Я встал на колени и принялся шептать ей в ухо самые горячие и нежные слова. Она подтаяла, словно мороженое.
Справа плескалось море. Оно было напрочь зашито железными листами. Небо было стеклянное. Я положил мой подарок на садовую тачку и повез Лу берегом моря.
Лу лежала на спине и смотрела на меня.
— Ты болела детскими болезнями? — спросил я ее.
— Да, я болела.
— Корью?
— Ветрянкой!
— А свинкой болела?
— Да, конечно.
— Что любишь?
— Когда вообще никаких дел, валяться в кровати и читать.
— Рок-н-ролл любишь?
— Ага.
— Что именно?
— Led Zeppelin.
— А что еще?
— Ozzy Osborn.
— А что еще?
— Люблю вонючий сыр, кино, снег с дождем, мне нравятся уроды в банках, старики, старухи и костры, горящие на горизонте. Люблю рвать простыни руками.
— Ты совсем еще юная, ты совсем еще теплая.
— Если устал, можем поменяться местами, — сказала она.
— Согласен, — сказал я и лег в тачку. Теперь Лу везла меня. Между тем ветер все крепчал. Из воды выскочила огромная рыба, пробила металлическую оболочку над морем и, окровавленная, нырнула в горизонт. Море штормило, иногда над нами пролетали ангелы Судного дня. Их медные трубы шелестели, словно сирень на ветру, их перья были настроены в доминанту. Их белые губы были покрыты километровым наростом материкового льда. Они воображали себе музыку в стиле соул, я слышал, как у них в головах плескалась эта музыка. Ангелы пытались воссоздать ее снаружи, они хотели, чтобы она зазвучала в мире, чтобы оставила их бессмертные души и вышла в небо, но вместо музыки из медных труб сочились запахи сирени и детские забавы с мячом.
В детстве у меня тоже был свой резиновый мяч: красивый и живой. Кровь счастливого человека состоит точно из таких же упругих резиновых мячей (шарики гемоглобина).
Но я знал людей, в венах которых гремят тяжелые камни.
Они погружают своих близких и все человечество в царство Аида. Они не верят в существование ангелов, гурий, эльфов, пророков, принцесс и волшебников. Они не верят в наслаждение и всю свою жизнь стремятся к смерти. Я понял, что должен теперь же серной кислотой вытравить лица этих недочеловеков из своей памяти.
Едва я принял решение о проведении химических опытов с портретами тоскующей диаспоры, как на грудь мне села чайка. Она была в легком ажурном платьице. С прехорошеньким девичьим лицом. Прекрасно поставленным голосом она стала читать мне отрывок из «Илиады». Эти птицы разновидности М. Е. знали «Илиаду» по памяти и могли цитировать с любого места. Она вонзала в меня гениальные строки, она пела и пританцовывала, а в ее глазах светился луч кинопроектора — отблеск тех великих событий.
До появления кинематографа все великие мировые события были отсняты на кинопленку и теперь проецировались в глазах чаек, альбатросов, буревестников, морских птиц, питающихся серебром рыбьей чешуи и желатином. Эти два вещества: рыбье серебро и рыбий желатин, поглощаемые киноптицами в море, позволили содержать пленку в великолепнейшем состоянии вот уже несколько тысячелетий, передавая по наследству генетически богатейший фильмофонд истории.