Первобытный менталитет - Люсьен Леви-Брюль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже изложил те причины, которые заставляют рассматривать этот менталитет как «мистический» и «прелогический». Трудно дать точное понимание этого. Сознание европейцев, даже тех, которые наделены самым живым воображением, сознание самых чистых поэтов и метафизиков чрезвычайно позитивно в сравнении с сознанием первобытных людей. Для того, чтобы приспособиться к столь радикально отличающейся от естественной для нас ориентации, нам следовало бы совершить насилие над нашими наиболее укоренившимися мыслительными привычками, вне которых, как нам представляется, мы не могли бы больше мыслить.
Пред-связи, которые имеют не меньшую силу, чем наша потребность связывать любое явление с его причинами, устанавливают для первобытного менталитета непосредственный, без каких-либо сомнений, переход от такого-то чувственного восприятия к такой-то неведомой силе. Вернее сказать, это даже не переход. Этот термин подходит для наших дискурсивных операций, и он не выражает точно способа функционирования первобытного менталитета, который скорее похож на непосредственное, прямое восприятие или на интуицию. В тот самый момент, когда первобытный человек воспринимает то, что явлено его чувствам, он представляет себе мистическую силу, которая таким образом проявляется. Он не «заключает» от одного к другому, так же как и мы не «заключаем» от слышимого нами слова к смыслу этого слова. По очень тонкому замечанию Беркли, в то самое время, когда мы воспринимаем слово, мы действительно слышим его смысл точно так же, как мы читаем симпатию или гнев на лице человека, не нуждаясь в предварительном восприятии знаков этих эмоций для того, чтобы потом, позже, интерпретировать эти знаки. Эта операция не совершается двумя последовательными фазами. Она совершается сразу. В этом смысле пред-связь равнозначна интуиции.
Конечно, интуиция такого рода не делает невидимое видимым, а неосязаемое — осязаемым: она не в состоянии привести к чувственному восприятию того, что чувствами не воспринимается. Однако она дает полную веру в присутствие и действие невидимых и недоступных чувствам сил, и эта уверенность равна, если только даже не превосходит ее, уверенности в самих этих чувствах. Для прелогического менталитета эти элементы реальности — самые для него важные — представлены в то же самое время, что и другие элементы. Как раз они и объясняют то, что происходит. Чтобы быть точным, лучше не говорить, будто все происходящее требует своего объяснения, потому что в то самое время, как оно происходит, прелогический менталитет немедленно рисует себе невидимое влияние, которое таким образом проявляется. В самом деле, когда речь идет о мышлении такого характера, можно сказать, что окружающий его мир — это язык, на котором духи говорят сознанию. Первобытное мышление не помнит о том, что оно выучилось этому языку, пред-связи его коллективных представлений делают этот язык естественным для него.
С этой точки зрения опыт первобытных людей должен выступать как более сложный и более богатый содержанием, чем наш. Мысль об этом поначалу выглядит почти смешной, если сравнить кажущуюся бедность их умственной жизни с активностью нашей: не мы ли сами отмечали, что они не утруждают себя раздумьями всякий раз, когда могут, и что самое простое рассуждение для них — это непосильный труд? Однако этот парадокс смягчается и становится приемлемым, если мы добавим, что речь идет об их «непосредственном» опыте. Наш опыт в своей совокупности состоит из относительно небольшого числа данных и бесконечных индукций. В опыте же первобытного менталитета, напротив, на индукции приходится только его малая часть, но в то же время он включает в себя множество непосредственных данных, которым мы отказываем в объективной ценности, хотя они в глазах первобытного человека так же реальны, как данные чувств, и даже еще реальнее их.
Как раз избыток этих мистических данных и наличие настоятельных пред-связей между чувственной информацией и невидимыми влияниями и делают ненужными выводы, благодаря которым развивается наш опыт, именно они мешают опыту первобытного менталитета обогащаться так, как обогащается опыт нашего. Когда нам встречается нечто новое, мы знаем, что должны искать ему объяснение и что с ростом нашего знания растет и количество встающих перед нами вопросов. Первобытный же менталитет, наоборот, в любых случаях уже знает все, что ему необходимо. В необычном факте он сразу же читает проявление невидимой силы. С другой стороны, он не направлен, подобно нашему, к достижению знания в собственном смысле слова. Ему неведомы наслаждение и полезность знания. Его коллективные представления всегда носят в основном эмоциональный характер. Его мысль и язык остаются мало концептуальными, и как раз по этому признаку, может быть, легче всего оценить дистанцию, отделяющую его от нас.
Другими словами, умственная жизнь первобытных людей (а следовательно, и их социальные институты) зависит от того первичного и первостепенного обстоятельства, что в их представлениях мир чувственный и мир иной образуют единство. Совокупность невидимых существ для них неотделима от совокупности видимых. Невидимые существа присутствуют в той же мере, что и видимые, однако они более деятельны и более грозны и потому целиком занимают души первобытных людей и отвращают их ум от малейшего анализа и выяснения путем размышления о тех данных, которые мы называем объективными. Зачем это делать, если жизнь, удача, здоровье, порядок в природе — в общем, все — в любое мгновенье зависят от мистических сил? Если человеческое старание и может что-нибудь принести, то не следует ли использовать его прежде всего для того, чтобы интерпретировать, регулировать и — если возможно — даже вызывать проявление этих сил? Именно на этом пути первобытный менталитет в действительности и старался развивать свой опыт.
IIНевидимые влияния, которые постоянно занимают первобытный менталитет, в общем виде можно разделить на три категории, которые, впрочем, зачастую перекрывают друг друга: это духи мертвых, затем — духи в самом широком смысле этого слова, которые одушевляют животных, растения, неодушевленные предметы (реки, скалы, море, горы, изготовленные человеком вещи и т. д.), и, наконец, чары или колдовство как результат деятельности колдунов. Иногда эти категории различаются между собой весьма четко. Так, по данным Пехуэля-Лёше, в Лоанго знахари совершают свои обряды вместе с духами, одушевляющими фетиши, однако ни за что на свете они не согласились бы иметь дело с духами мертвых, которых они очень боятся. В других местах представления эти менее отчетливы (или наблюдатели менее точны), и переход от духов мертвых к другим невидимым существам выглядит неощутимым. Однако везде или почти везде в низших обществах эти мистические влияния суть непосредственные данные, а пред-связи, в которых они содержатся в качестве главного элемента, определяют коллективные представления. Это обстоятельство хорошо известно, и потому я приведу только несколько примеров.
У папуасских племен германской Новой Гвинеи, которые недавно были столь основательно исследованы в труде доктора Нойхауса, «колдовство играет роль еще более значительную, чем страх перед духами. Если дождей нет или их слишком много, если плох урожай, если кокосовые пальмы не плодоносят, если дохнут свиньи, если не приносят добычи охота и рыбная ловля, если дрожит земля, если сильный прилив внезапно смывает прибрежную деревню, если приходит болезнь или смерть — всегда естественных причин недостаточно, всегда туземец думает о колдовстве под какой-нибудь скалой»[1]. Как считают туземцы каи, естественной смертью не умирает никто. Каи утверждают, что даже смерть стариков вызывается колдовством, и то же самое они говорят относительно причины всех случающихся несчастий. Например, упал и разбился насмерть человек — его заставил упасть колдун. Другого человека поранил кабан или укусила змея — вновь это дело колдуна. Колдун может на расстоянии сделать так, что женщина умрет во время родов, и т. п.[2]
Подобным же образом в большинстве первобытных обществ колдовство постоянно, так сказать, норовит причинить зло и нанести ущерб. Эта «постоянная возможность» колдовства использует любой случай, чтобы проявиться. Такие случаи неисчислимы, и мысль не в состоянии заранее охватить их все сразу. Колдовство проявляется в тот самый момент, когда оно действует: когда оно обнаружено, зло уже совершено. Постоянное беспокойство и тревога, в которых живет первобытный человек, не позволяют ему тем не менее предвидеть и попытаться предупредить зло, которое его постигнет. Боязнь колдовства постоянно преследует его, однако нисколько не мешает ему стать его жертвой. В этом заключается одна из причин, причем не самая последняя, которыми объясняется ярость первобытных людей по отношению к разоблаченному колдуну. Для них дело не только в наказании за пережитые в прошлом беды, числа и масштабов которых они даже и не знают. Они жаждут еще — и это главное — заранее покончить с теми чарами, которые колдун мог бы использовать против них в будущем. Единственный возможный для них способ добиться этого — убийство колдуна; обычно его бросают в воду или сжигают. Это убийство разом уничтожает и злого духа, гнездящегося в нем и действующего через него как через посредника[3].