Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - Михаил Черкасский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С лиц (как только уснула) шелухой облезают улыбки, и по-прежнему загнанно морщится та же мысль: ни Людмила Петровна, ни сами киты ничего не смогли посоветовать. Кроме: надо ехать в Москву. Там живет юный пионер химиотерапии семидесятилетний Лактионов, там, даст Бог, отыщутся и другие. Это так высоко, что подумать боязно, и решается этот папаша просить на подмогу Лину. Слегка поурчав, соглашается добрый наш ангел-бульдозер.
Было рано, пасмурно и особенно мерзко от гудящей вокзально-метрошной толпы. По-московски скачущая, по-московски пружинящая, по-московски молчаливая, завивалась тугим восьмирядным жгутом к эскалаторам, плавно, проваливалась, плавно выныривала. Кем-то заведенная и потому, наверное, беспощадная, неостановимая, безразличная. А бывало, и меня в ней несло, но теперь отбрасывало к стенкам, к углам, где высвечивались золотистые телефонные соты.
Сперва надлежало дозвониться в Институт экспериментальной онкологии, где витал богоравный Лактионов. Что бы стал я делать без Лины? Проквасил бы время, по инстанциям робко пополз, а так уронил вожжи, пристроился на запятках – авось, вывезет. И пошло: «Лактионов будет? Спасибо, Сашуня, вперед!»
Он стоит, отступя от шоссе, Институт этот, с завитушками полукруглых подъездов, так что человеку есть время подумать, пока не толкнет он (быть может, последний раз) эти двери. Вестибюль скромный, рациональный, как этот недуг. Вешалки, гардеробщики, которые могут даже пальто вам вернуть, но понадобится ли, товарищ? Это я так тягуче, паскудно смотрю, а Лина: пальто с плеч, клевок в зеркало, кивок мне и взлетает в лифте наверх. Нет ее, что-то долго для Лины. Но вот: «Ну, слушай!..» С секретаршей договорилась («Очень приятная девушка»), с заместителем побеседовала («Очень знающий дядька») и еще с несколькими. Все единодушны, как в нашем народном парламенте: говорить надо только с Шефом, и Он – примет. Я когда-то читал две-три лактионовских статьи (непременно в «Правде»), сокрушающие всесильный недуг, и теперь старался представить его вживе да въяве. Очень редко имя и человек совпадают, не двоятся. Почти всегда человек меньше своего знаменитого имени. Особенно это чувствуется в писателях. Настоящий писатель в жизни всегда меньше, обыденнее своих книг, плохой – умнее, значительнее.
– Так зачем вы пришли ко мне? – выслушав, живо передислоцировался в кожаном кресле седой, старчески одеревяневший, но даже в этой негибкости все еще моторный, таранящий академик. – Я занимаюсь разработкой новых препаратов… – оскорбленно встопорщил стальные усы. – Вам надо обратиться к химиотерапевту. Есть у нас в институте очень знающий человек – Карахан Александр Иванович. И потом к клиницистам. В Морозовскую больницу, к Льву Адамовичу Жирнову.
Коридоры, дверь: «Вот он, большелобый, тихий химик, перед опытом наморщил лоб. Книга – „Вся земля“ – выискивает имя – воскресить кого б?» Лицо его изморщинилось возле умных усталых глаз. И опять я свое: симпатобластома, доброкачественная. Смотрит. Как-то: «Нет, эндоксан в таблетках ничего не дает. Вы говорите, что радикально. Зачем же травить ребенка? Это же сильный яд. Рентген? Не знаю, это не моя епархия». – «Но, профессор, скажите по-человечески: что бы лично вы делали?»
Лично? Никогда не переходите на личности, потому что лично все мы хотим передоверить это другим.
– Лично я?.. – горько усмехнулся. – Ничего… – тихо вложил, глядя в упор. И пророкотал умудренно и грустно: – Положитесь на волю Божию.
– Но может же рецидив?
– Может. А может, и не будет.
Спасибо… большое спасибо… коридор, длинный, пустой. Что же делать?..
– Сашуня, так что? – разбудили меня.
– Тебе надо ехать домой. Спасибо за все.
– Сашка, давай к этому… ну, в Морозовскую, а?..
Одного я хочу – закурить, да нельзя: в ожидании гистологии дал обет – если доброкачественная, бросаю. Да, нельзя, а вот искать «Клинику №3» можно. В этом детском городке. Старинное двухэтажное здание из красного кирпича. В крохотном вестибюльчике сидя, стоя, жмется человек шесть, ждут чего-то. Растерянно останавливаюсь, но привычным решительным кивком Лина тащит меня мимо всех в дверь.
Не успеваем войти, а она уже знает, что Лев Адамович здесь, только что закончил операцию, и леопардовое пальто ее уже по-хозяйски вытянулось на служебной вешалке-стойке. «Пошли!.. – чмокнув себя взглядом в зеркале и подправив прическу двинулась вглубь. Но мне страшно, мне бы лучше отпятиться туда, на крыльцо. – Хорошо, хорошо, миленький…» – и уходит. А я выхожу на крыльцо.
Начинался день серенько, а сейчас небо нежное, акварельное. Уже насорило листьев на траву, на залатанные гудроновые дорожки. Но еще там, наверху, весело дрожат зеленые, желтые, бурые, красноватые. Вечные. Отчего ж вечные? Ведь им умирать, этим. Это нам они кажутся вечными, потому что знаем: будут другие, такие же неразличимые для нас, как и эти. А они, поди, тоже посматривают на нас да завидуют: не один год, не одно лето землю топчем, их топчем.
– Сашка!… ну, где ты там пасешься?! Я все узнала! Идем!.. Он говорит: обязательно рентген делать. Непременно!.. И тогда полная гарантия. Такой мужик, о-у!.. Там еще был главный рентгенолог Москвы Парин. Ты его видел? Ну, как же, он только что ушел. Иван Михайлович Парин. Такой модный, стрижка короткая, костюм финский, о-у!.. Тоже профессор. Ну, ты подумай – вот мужики!.. Ну, пошли, пошли!..
Когда ранней весной небесные дворники вытряхивают из серых холстин остатки зазимнего снега; когда крупные сумасшедшие хлопья тяжело облепляют деревья, дороги и пешеходов, – белый воздух становится комковатым, свернувшимся молоком. Так и здесь было, в ординаторской, от халатов. «Вот, Лев Адамович, это отец…» – уже запросто, будто давнему карточному знакомцу представила Лина своего б р а т а. А профессора я выделил сразу: он сидел на диване, один, как бы чуточку отдалясь от других. Моложавый (для профессора), скромный, приятный. И страшный. «Сестра моя вам уже все рассказала, но я коротко повторю…»
Повторил. Симпатобластома (молчание), доброкачественная (оглушительное молчание: такого онколога они видят впервые, но все-таки вежливо уводят в сторонку глаза), удалена радикально (оживление в зале). «Кто оперировал? Малышев? А-а… – с уважением. – Я его знаю, прекрасный хирург. У вас выписка из истории болезни есть? – деловито, но без подхлеста спросил профессор. Пробежал, передал, и пошло по рукам над столом. – Ну, так вот что я вам скажу… Вот Валентин Иванович Колычев у нас как раз занимается этими болезнями. Если все убрано радикально и провести рентгенотерапию массированными дозами, то можно гарантировать большие шансы на успех».
– А сколько это – массированные? – будто что-то соображая в них.
– Шесть тысяч рентген, – как пирожное на прилавок, положил мне на сердце.
– Да, но сами же рентгенологи говорят: не портите ребенка.
– Это говорят те, которые с детьми не работают. А мы имеем дело только с детьми. Через Валентина Ивановича прошли десятки детей. И, если все было так, как у вашей девочки, то гарантии очень большие.
– Но профессор Карахан сказал…
– Знаю!.. Но поймите меня: так говорят люди, которые не сталкиваются с этим так тесно, как мы.
– Но если все убрано, то зачем же еще делать? Ведь это же вредно.
Легкое ядовитое дуновение шевельнуло халаты.
– Хм!.. – качнул темноволосой головой профессор: не каждый день ему попадались такие образованные онкологи. – Вот я только что с операции, допустим, я удалил все. Радикально! Но где же уверенность, что не остались микроскопические частицы. Мы их не видим, но они есть. А рентген убивает их. Не бойтесь… – неожиданно так мягко прорвалось у него, – поверьте мне, я сам отец и… хирург, я знаю: это единственное спасение.
«Что?! Спасение?»
– Но от рентгена при трехстах, кажется, умирают.
– Поймите, не организм облучается, а только одно место. Единственное, что может быть – к сорока годам у нее будет легкое искривление позвоночника.
Нет, нет, милый Лев Адамович, вы ошиблись: не было. И не будет. Так и останется – стрункой, до ста сорока.
– У вас в Ленинграде, в Педиатрическом институте работает Динст. Нет, не онколог, но старый, матерый волк, – славно так улыбнулся. – Опытнее его нет ни у нас, ни у вас. Нигде.
Я для чего ехал? Чтобы меня убедили. Рентген страшен, а что делать? «Пришла беда – отворяй ворота», – так, так, Лерочка, сказала твоя мама в тот первый день, шестого сентября, только ночью, когда ты спала, когда головой билась о стенку, но, правда, тихонько – все же соседи.
И опять мы решаем вечерами с Тамарой неотвязное, неотступное. «Если ничего нет, зачем же мы будем облучать?» – размышляю вечером вслух. «Да, и что это даст? Неизвестно», – подхватывает Тамара. Мы молчим, и в молчании вызревает вывод. Готово, подношу руку, чтоб сорвать его: «Давай откажемся». – «Давай, гуленька, давай!.. – горячо, благодарно сияет Тамара. – Может, ничего и не будет». – «Конечно, а если… ну что ж, не прозеваем, будем Малышеву показывать». – «Да, да!»