Украденный роман - Франсуа Нурисье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Темное дело
В понедельник 5 сентября — мой текст, следовательно, исчез полтора месяца тому назад — мой друг Ив Б. получил у нашего общего издателя письмо, воспроизводимое ниже. Читая его, вы поймете, что для публикации я изменил названия местностей и фамилии действующих лиц:
«Леонар Сульерас
Доктор филологии
Профессор Университета
Вице-президент Общества друзей
Себастьена Пуаньяра
Токвиль-ле-Мюр
1 сентября 1994
Месье,Я обращаюсь к Вам с этим письмом строго конфиденциально. Я — коллекционер автографов, известный нескольким уважаемым посредникам, с которыми я веду дела уже многие годы. Недавно один бельгийский книготорговец, с кем я поддерживаю очень тесные отношения, намекнул, что скоро у него окажется законченная рукопись романа Франсуа Нурисье, но что по причинам соблюдения тайны своего посредника, он будет продавать эту рукопись „вне каталога“, то есть частным образом.
Мне не удалось выяснить название рукописи, но я совершенно уверен, что речь идет о той самой, которую у господина Нурисье украли всего несколько недель тому назад.
Я часто езжу по делам, на лекции и т. д. и в ближайшее время, по крайней мере до 15 сентября, должен встретиться с этим книготорговцем. Как мне следует вести себя в отношении этой рукописи, если предположить, что речь идет о подделке?
Я страстный читатель Франсуа Нурисье и охотно приобрел бы одну из его рукописей, но, естественно, исключается возможность моего участия в мошеннической сделке. Итак, я жду Ваших советов насчет этого дела.
Учитывая необычный характер моего обращения, сообщаю Вам, что я тоже писатель, достаточно известный, о чем, кстати, свидетельствует статья — фотокопия ее прилагается, — относящаяся к моей недавно вышедшей биографии Себастьена Пуаньяра.
Я благодарю Вас за Ваше внимание и рассчитываю на Ваш скорый ответ.
Искренне Вам преданный,
Леонар Сульерас».По мере того как Ив Б. читал мне по телефону приведенное выше письмо, меня охватывало недоверие и раздражение. Признаться, я не чувствовал в его авторе щепетильного эрудита, университетского преподавателя, который располагает средствами, необходимыми коллекционеру. К тому же почему он называет «подделкой» украденную рукопись? Подобная неточность выражения смущала меня у доктора филологии так же, как слова «страстный читатель» казались мне некоторым перебором. Не боялся ли он, что его «бельгийский книготорговец» всучит ему дешевую, сырую рукопись, которую приписал мне какой-нибудь шутник?
Но пока я ждал, когда Ив Б. мне перезвонит — я посоветовал ему немедленно созвониться с г-ном Сульерасом, — возбужденное любопытство взяло верх над настороженностью. Ведь за полтора месяца это был первый знак, на основании которого я мог позволить себе помечтать о новом появлении моего романа. Или появлении подделки? Чтобы это выяснить, необходимо было потянуть за ниточку и распутать весь клубок. Или это шантаж, «переговоры», как пророчествовал маг? Я был к этому готов, чтобы заполучить назад мое добро. Я сказал себе по этому поводу, что пойду не на всякие условия. Я хотел заплатить хорошо, но не слишком дорого. Платить, но не переплачивать. Кстати, я затруднялся установить сумму, выше которой, как я понимал, подняться не смогу. Оценить мою литературу и все месяцы работы над романом значило требовать слишком многого. Я отношусь к себе с уважительной скромностью, но твердо держусь определенного представления, которое составил о самом себе: это противоречие затрудняло любые расчеты. Возможность «торговли» беспокоила меня. Я начинал терять интерес к «Ласточке»: ее вероятное возвращение меня смущало. И смущало оно меня потому, что я, наверно, не очень-то дорожил этими ста пятьюдесятью страницами моей прозы. В таком случае как и во сколько их оценивать? Пропажа этих страниц, благодаря тому жалостливому сочувствию, какое я из нее извлекал, создавала, в общем, более удобную ситуацию, чем их обретение.
Все это, разумеется, еле и еще туманно осознаваемое, было чувством смутного замешательства там, где, естественно, следовало бы ожидать страха или радости. Я никогда не любил, чтобы мне делали подарки.
Ожидание продлилось чуть больше десяти минут. Когда зазвонил телефон, ладони у меня были потные. По голосу моего друга Б. я сразу понял, что его деликатная миссия успехом не увенчалась.
Он попал — рассказал мне Б. — на какого-то одуревшего типа с дрожащим голосом, который сначала ровным счетом ничего не понял. Потом все стало ясно. Хотя почтовая бумага действительно принадлежала г-ну Сульерасу (ее у него украли, и вор сделал ксероксы почтовых бланков), само письмо было «гнусной шуткой». Заговором. Причем не первым! Его преследователь — да, да, г-н Сульерас знает, по крайней мере подозревает, кто он, — рассылает от его имени самые разные письма. Признания в любви дамам, заказы на электробытовые приборы, письма друзьям несчастного Сульераса с извещением о разрыве отношений или с оскорблениями, подписки на немыслимо дорогие энциклопедии — преследователь не брезгует ничем, чтобы доставлять неприятности своей жертве, и так продолжается месяцами. Разоблачить его, подать жалобу? «Но у меня нет никаких доказательств…» Запуганный г-н Сульерас умолял оставить его в покое. Он страдает депрессией, потерял сон, он близок к тому, чтобы отказаться от чтения лекций… Ив Б. пытался побольше узнать о преследователе; кто он — вспыльчивый сосед? провалившийся диссертант? мстительный зять? Не добившись никакого ответа, Ив Б. в конце концов повесил трубку, оставив собеседника в изнеможении и готовым расплакаться.
Одновременно разочарованный и успокоившийся, я главным образом был удивлен. Ничего страшного в этом деле не было, хотя его отличали редкое бескорыстие и редкая изощренность. Речь шла отнюдь не о том, чтобы шантажировать меня, а о том, чтобы одним махом одурачить сразу троих: бедного профессора Сульераса, Ива Б. и меня. Единственно из любви к искусству, ради тайного удовольствия разыграть мистификацию, автор которой не рассчитывал извлечь из нее выгоду или оценить ее успех. Ход был небанальный; вместе с тем он не был таким уж неприятным. В конце концов те иеремиады, в которых сообщали и сожалели о краже моей рукописи, могли вызвать раздражение у насмешников. Немного злой хитрости оказалось вполне достаточно, чтобы придумать эту шутку, которая, словно удачный удар в бильярде, поражала сразу несколько шаров. Нет, сбавим тон: приводила в движение три шара… Я подавил желание рассмеяться, чтобы не огорчать Ива Б., чья дружба была жертвой заблуждения в течение целого часа.
Всеобщая доброжелательность
Как только марсельская газета «Провансаль» сообщила о краже, жертвами которой мы стали, агентство «Франс Пресс», все газеты, радиостанции и даже телевидение подхватили эту информацию: летняя истома вызывала у журналистов повышенное к ней внимание. Мне звонили, меня записывали, короче, мне подарили потрясающее доказательство симпатии. Это происшествие, столь незначительное среди губительных последствий всеобщего жульничества, стало информацией, которая донесла нашу беду до сведения наших друзей. Я даже удостоился упоминания в одной-двух лондонских газетах и в «Геральд» (правда, в европейском издании). Я пишу «удостоился», потому что пропажа драгоценностей и документов, по всей видимости, никого не интересовала. Темой было исчезновение рукописи, то есть, если прибегнуть к возвышенному стилю (именно им пользовались многие журналисты), «плода моего труда».
Если задуматься, большинство краж и заключается в том, чтобы «избавлять» обворованного от плодов его труда. Чем же тогда объяснить, что журналисты всячески подчеркивали это отягчающее обстоятельство? Вероятно, тем, что речь шла о несколько загадочном труде, о той архаичной и частной работе на дому, о которой напоминает слово «рукопись». Меня часто, при этом от души жалея, спрашивали:
— Но у вас же есть копия?!
Разве я посмел бы жаловаться на судьбу, даже упомянуть в присутствии полицейских, что в моем чемодане находилась рукопись, если бы сохранил ее машинописную версию! Веря этому, мои собеседники все-таки сожалели об утрате рукописи так, будто они наделяли некой, почти магической властью исписанные от руки листки.
— Да нет же, у меня больше не осталось ничего! — отвечал я. И доброжелательность, и удивление удваивались. Западный человек конца XX века, который отказывается от «текстового редактора», от помощи секретарей, от немедленного ксерокопирования (включая все то, что есть глупого и случайного в этом отказе), представляет собой чудаковатое создание. Этакую достойную жалости социологическую диковину. Жалея меня, люди утешали невезучее ничтожество, подобно тому как в других обстоятельствах они же приветствуют мужество несчастного. В эпоху, когда каждый бюрократический «чих» размножается в двух десятках экземпляров, эта написанная каракулями от руки, испещренная помарками и единственная редакция романа выглядела как вызов, почти трогательный в силу его нелепости. Честь и моральная поддержка ремесленнику-одиночке, кружевнице, плетельщику соломенных стульев! С моей шариковой ручкой «Bic», очками от близорукости, лупой, моим прилежанием состарившегося ученика, потерявшего прежнюю твердость руки, я сам по себе был памятником, достойным занесения в реестр национального достояния. Я понимал, почему иностранные газеты заинтересовались этим незначительным эпизодом уголовной хроники; их статьи, разумеется, предупреждали путешественников: «Опасайтесь воров! Летом во Франции их великое множество; более романская по духу, чем кажется, эта страна по-прежнему небезопасна…» Но в то же время, как путеводитель указывает безвестные лавчонки ремесленников, какие-то обломки стен, «сохранившиеся» старые дома, газеты деликатно напоминали о тех старомодных, таких колоритных нравах, олицетворением и жертвой которых я, в сущности, был. Посмотреть на меня стоило. Я ненадолго превратился в часть туристического капитала любимого и древнего края.