Это было в Дахау. - Людо ван Экхаут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем я не обращал внимания на эти сообщения. Днем я ничего не боялся. Я даже бравировал. Днем в смерть не веришь. И потом рядом был Франеке со своими проповедями самоутешения, Наполеон с его глупыми шутками и нервный лимбуржец. Я говорил: «Буду петь «Брабанконну»[3], когда они начнут целиться в меня».
И все-таки днем я не верил в то, что меня ждет смерть.
Ночами – да, бессонными ночами приходила смерть. Собственной персоной. Холодный пот и дрожь, непередаваемый страх, и где-то в глубине души страстная мольба: о господи, дай мне силы. Пусть меня душит страх, но внешне я должен казаться сильным. Я хватался за слова: любовь к родине, свобода для тех, кто придет после нас…
Непонятно откуда, но мы точно знали, что происходит обычно в камере смертников. Вечером накануне казни приказывают сдать ремень или подтяжки, шнурки от ботинок – тоже. Всю ночь не гасят свет, чтобы приговоренный к смерти до утра не сомкнул глаз. Исключалась любая попытка самоубийства.
Возможно, днем смертники в этой камере тоже не верили, что их ждет конец. А ночью? Какой была их последняя ночь?
Часто мы слышали стук сапог. Он раздавался рано утром, когда на дворе было еще темно и холодно. В такие часы почему-то всегда дрожишь от холода. А может, этот холод в нас самих? Мы слышали стук сапог, напоминавший барабанную дробь из фильма о Марии-Антуанетте. Мы знали, что этот стук сапог провожает кого-то на смерть.
И я представлял себе, как все это будет. Вечером предупредят, что на следующее утро – моя очередь.
Как поступят остальные? Их пока еще не трогают, они еще надеются. Наверное, постараются скрыть свой страх.
– Выше голову, Людо.
– Дорогой Людо, мы еще сыграем в картишки в аду.
– Не успеешь и глазом моргнуть, как все кончится. Это гораздо быстрее, чем уломать девушку.
Найдется и такой, кто скажет:
– Они ответят за это, Людо! Рано или поздно эти сволочи получат сполна.
А что скажешь ты сам? Скорее всего, промолчишь. Улыбнешься и попытаешься довести до конца свою роль.
Однажды я прочел где-то, что перед казнью смертник имеет право на сытный завтрак. Я помню, там было написано: «Приговоренный хорошо позавтракал».
Но тебе нет никакого дела до этого чертова завтрака. Твое единственное желание – жить! Ты хочешь быть сильным, встретить их винтовки язвительной улыбкой, отказаться от повязки на глаза.
Но все это до той минуты, пока смерть не стала реальностью… А реальной ее делает немецкий поп.
Утром дверь камеры отворил унтер-офицер отделения. Мы прозвали его Фрицем за типично немецкую физиономию. Кроме этого, мы дали ему еще одну кличку: «Кривой», так как одно плечо у него было выше другого.
Я, как положено, выкрикнул свою фамилию. Затем заявил:
– Господин унтер-офицер, я хочу говорить с пастором.
Я сказал «пастор», так как не знал немецкого слова «священник».
Фриц почувствовал, что я не в себе, и решил немного посмеяться надо мной. Иногда он был не прочь пошутить, этот Фриц.
– И что это тебе вдруг вздумалось поговорить с пастором? – спросил он, скорчив хитрую физиономию.
– Я должен ему кое-что сказать,- ответил я угрюмо и смущенно.
– Почему обязательно пастору? Почему не мне? Разве я не заменяю тебе отца и мать в пятом отделении?
Я уже жалел, что затеял этот разговор. Но в таких случаях невозможно идти на попятную. Я покачал головой.
– Нет. Я должен поговорить с пастором.
– Почему именно с пастором? Меня бросило в жар.
– Чтобы попасть на небо,- ответил я в отчаянии.
– Попасть на небо? – удивился Фриц.- За что тебя посадили?
– Не знаю, господин унтер-офицер, – сказал я, испугавшись, что он, узнав правду, будет обходить стороной нашу камеру, когда начнет раздавать «добавку» – остатки супа, которые делили на две-три камеры.
– Это нам уже известно. Все вы невиновны. Еще ни в одной тюрьме не сидело столько невинно пострадавших, сколько в этой.
Он наблюдал, как мы получали хлеб, жидкую бурду, именуемую кофе, и по четыре кусочка сахара. Потом вышел, захлопнув дверь.
Не прошло и получаса, как дверь в нашу камеру распахнулась. Мы не успели даже вскочить и выкрикнуть свои фамилии, как он заорал. Он дрожал от ярости. Меня всегда поражало, как немцы, мгновенно распаляясь, легко приходили в бешенство.
– Паразит! – орал красный от ярости Фриц, и губы у него тряслись.- Ты помогал англичанам! И ты собираешься попасть на небо? Нет, нет, нет, нет!
Он так хлопнул дверью, что содрогнулось, наверное, все здание. Мы слышали, как он бежал по коридору, топая сапогами и выкрикивая «нет, нет, нет…». Это «нет» долго катилось по коридорам, пока не растаяло в тишине.
Мы растерянно смотрели друг на друга. И вдруг я громко, с облегчением, расхохотался.
– Идиот! Вздумал искать утешения у мофа! Я знаю, что должен делать… Если вы собрались киснуть здесь до тех пор, пока тоска не задушит вас, то на меня не рассчитывайте. Я в этом не участвую. Если нам не суждено выйти отсюда живыми – ничего не поделаешь. Но в любом случае я постараюсь сохранить хорошее настроение. И скорее сдохну, чем обращусь к Кривому за милостью.
Несколько вечеров мы до колик смеялись над этим Фрицевым «нет, нет, нет». Не помню, когда еще я так много и громко смеялся. Мы не могли удержать слез, лившихся из глаз. И смех слышался не только в нашей, но и в других камерах.
Я придумал, как реабилитировать себя перед товарищами по камере. Утром мы услышали, как одна за другой отворяются двери камер и как заключенные выкрикивают свои фамилии. Я радовался своей выдумке. Сердце учащенно билось. Я ждал с волнением.
Дверь отворилась. Все выкрикнули свои фамилии. Я последним громче всех крикнул на грубом фламандском диалекте: «Людоед!» На диалекте это слово созвучно моей фамилии. В случае разоблачения я мог сказать, что Фриц просто ослышался.
Но Фриц ничего не заметил и одобрительно кивнул. Я чувствовал, что все испытывали в эту минуту испуг. И у самого сердце замерло. Когда дверь заперли, мы бросились друг к другу. Никогда еще в нашей камере не делили хлеб так спокойно. Мы даже не спешили есть и то и дело отрывались от еды, чтобы посмеяться.
– Я здорово перетрухал,- сказал лимбуржец.
– Он еще никогда так хорошо не стоял по стойке «смирно»,- похвалил меня Липпефелд.
– Ну и номер ты отколол, сопляк! – удивился Наполеон.
На следующее утро, когда дверь камеры снова отворилась перед завтраком, я, разумеется, повторил вчерашнюю сцену. Но на сей раз меня затмили. В соседней камере кто-то обозвал Кривого «жуликом».
Мой пример оказался заразительным. Появился новый вид развлечения. Каждое утро град ругательств сыпался на голову Кривого. Но он продолжал одобрительно кивать в ответ, и это делало игру еще азартнее. Он стал гордиться своим пятым отделением, полагая, что его заключенные отличаются особым рвением.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});