СAUSERIES Правда об острове Тристан да Рунья - Владимир Жаботинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зависть, — сказалъ второй гость, пожимая плечами, — это еще не революция.
— Ошибаетесь. Зависть — первый изъ факторовъ революции; върнее, единственный. Больше того: зависть — это вообще главный изъ двигателей прогресса. Если бы всъмъ было плохо, если бы не было исключешй, никто бы ни къ чему не стремился. Если бы случайно не попалась одному изъ троглодитовъ пещера поудобнъе, съ мягкимъ песчанымъ поломъ, когда у остальныхъ «полы» были каменные, не было бы сейчасъ центральнаго отоплешя.
— Любопытно, все таки, — сказалъ я, — какъ вы распространите это славословь и на джаззъ?
— Я не музыкаленъ и мало знаю о музыкъ, — отвътилъ онъ, — но извольте. Было время, сто лътъ тому назадъ, когда теория музыки начиналась съ того, что есть шумы «музыкальные» и «немузыкальные». Первая категория носила характеръ чрезвычайно аристократически, отборный и замкнутый: даже аккорды допускались не всъ, а только по особому паспорту благозвучия. Словомъ, заборъ, и внутри забора очень тъсный кружокъ строго процъженныхъ звуковыхъ сочетаний. Первую брешь попытался пробить Вагнеръ: выдалъ паспортъ на музыкальность нъкоторымъ диссонансамъ. Но только нъкоторымъ; и, хотя въ свое время это произвело впечатлъние револющи, теперь мы всъ видимъ, что реформа Вагнера была, въ сущности, очень невиннымъ и умъреннымъ шагомъ, вродъ какъ бы — въ области избирательная права — понижение имущественнаго ценза со ста рублей годового налога до девяноста. А потомъ всталъ американецъ, прислушался къ гвалту негритянскаго квартала — и просто обвалилъ всъ заборы. Отмънилъ не только разницу между аккордомъ и диссонансомъ, но даже и самое понятие «музыкальнаго» шума. Заявилъ — и доказалъ — что музыка приемлетъ вообще всъ виды шума, стука,…утреска, гама, гвалта, писка, визга, рева, свиста, вплоть до отрыжки. Все можно. Это и называется джаззъ. Новый прорывъ «пионерства». Опять раздвижение границъ.
— Маринетти, — сказалъ я, — завлялъ о музыкальности уличнаго грохота еще задолго до того, какъ мы услышали первую гнусавую ноту саксофона.
— О Маринетти, — отръзалъ онъ, — слыхали считаныя сотни, и изъ нихъ половина точно не знала, что онъ собственно проповъдуетъ. А джаззомъ упиваются миллюны. Я въдь вамъ сказалъ, что американский духъ — не просто пионерство, а пюнерство массовое. — А теперь о танцахъ…
— Не стоить, — отмахнулся «горой гость. — Уже и такъ понятно: вотъ, молъ, прежде люди върили, что есть движения тъла „изящиыя“ и есть „неизящный“. Пришелъ американецъ, санкционировалъ пляску св. Вита и назвалъ ее чарльстономь, и т. д. Очень упрощенная философа культуры.
— Ошибаетесь. Это все не такї просто и гораздо глубже. Именно философия — философия танца. Причемъ для «американскаго» танца характеренъ не чарльстонъ и не блакъ-боттомъ (да я въ нихъ и не вижу никакого новаторстна — въ смысле эмансипации отъ «изящества» оба они, право, ушли не дальше простого русскаго казачка) — для американскаго духа типичны танцы дочарльстоновскаго перюда — фоксъ-тротъ, уанъ-стэпъ и другие, имена же ихъ Ты, Господи, въси…
— Ведъ ужъ совсъмъ не «авантюристские» танцы, — возразилъ второй гость. — Помилуйте: ни одного прыжка, нога не отрывается отъ паркета — делопроизводство какое то, а не пляска. Дъдушка съ бабушкой могутъ это танцевать, не утруждая старыхъ костей и не роняя достоинства серебряныхъ съдинъ.
— Върно. И въ томъ то и дъло. Ибо что есть философия пляски? Танецъ — это воспроизведете любви. Въ его развитии, глядя съ птичьяго полета на суть, а не на мелочи, можно отметить три стадии. Для первой типичны (простоты ради, я буду говорить только о танцахъ парой) пляски народныя или поддълки полъ нихъ — казлчокъ, чардашъ, мазурка. Ихъ содержаще въ томъ, что «онъ» гонится за «ней», а она ускользаетъ. Если она и сдается, то только на мгновение: дастъ обвить себя рукой, покружится вприпрыжку и опять вырвется. Иными словами: тутъ вамъ показываютъ только предисловие романа, а не самый романъ. Массовый человъкъ, создававший эти танцы, былъ стыдливъ. Доводилъ зрителя только до полога брачной опочивальни, а дальше не пускалъ. Потомъ (и, кажется, это совпало съ зарей романтической школы въ литературъ, то есть съ первымъ, еще не американскимъ прорывомъ черезъ заборъ) наступила вторая стадия: главный ея представитель — вальсъ. Погоня уже кончилась: онъ и она держатъ другъ друга въ объяпяхъ — но еще на нъкоторомъ разстоянии; и для того, чтобы разстояние не нарушалось, имъ еще полагается слегка припрыгивать. Не такъ высоко и задорно, какъ въ первой стадии, но все же. Именно въ качествъ предупредительной мъры — чтобы не слишкомъ прижимались, чтобы соблюдался нъюй воздушный «заборъ». Это уже не предисловие, предъ нами самый романъ, но — только первая глава его. Пологъ слегка раздвинуть, но не больше. А теперь — третья стадия. Американецъ сорвалъ пологъ, упразднилъ заборъ даже воздушный — танцуютъ такъ, какъ сказано въ Библии: «жена да прилъпится…» И при этомъ, конечно, отпадаетъ прыжокъ. При такомъ слиянии двухъ въ одно не распрыгаешься. Если надоъдаетъ окаменълость, разрешается посолить ее приправой «шимми», но скакать запрещено: не дай Богъ, еще оторветесь на волосокъ другъ отъ друга… Вотъ въ чемъ философия американскаго танца; и заметьте, что она идетъ вровень съ цълымъ рядомъ другихъ аналогичныхъ явлений въ той же сферъ, только болше важныхъ явлений, бытовыхъ и общественныхъ. Короткия юбки. Отмъна корсета. Декольте, которое въ наши годы считалось бальнымъ франтовствомъ, введено въ обиходъ каждаго дня. Вообще повальное упрощение въ бытовыхъ отношенияхъ между «нимъ» и «ней». Словомъ, рушатся послъдние заборы гарема и терема, психологические, костюмерные, бытовые, общественные, политичесме: и массовымъ уличнымъ символомъ, и больше того — проводникомъ ихъ служить именно этотъ самый заморский танецъ, который самъ по себъ, безъ словъ и лучше всякихъ словъ, осязатемъ, а не сознаниемъ, приучаетъ нынешнюю молодежь съ малолътства къ тому, что забора и здъсь нетъ. Ко благу или беде — нашихъ дътей и сегодня воспи-тываетъ Америка…
МОЯ СТОЛИЦА
За последние годы раза три мнъ случилось выступать на банкетахъ съ одной и той же ръчью. Банкеты были въ честь совершенно разныхъ лицъ, въ разныхъ странахъ и на разныхъ языкахъ, Одинъ разъ мы чествовали пъвицу въ Нью-Йоркъ, въ другой разъ поминали умершаго писателя въ Парижъ, въ трети разъ почетнымъ гостемъ банкета былъ художникъ — я его очень люблю, но ужъ право не помню, гдъ это было. И всюду было у меня впечатление, что я свое слово строю добросовестно, къ делу, приспособляя весь замыселъ ръчи къ своеобразию даннаго чествуемаго лица. Но послъ третьяго банкета подошелъ ко мне господинъ, подмигнулъ и сказалъ: «Позвольте представиться, такой то. Я былъ тогда-то въ Нью-Йоркъ и тогда-то въ Париж-в. Поздравляю: удивительная для вашихъ лътъ сила памяти. Наизусть изволили заучить? Слово въ слово!»
До сихъ поръ краснъю, когда вспоминаю. Но краснъю только изъ самолюбия, свойственнаго всъмъ застольнымъ ораторамъ; по существу же краснеть нечего. Легко можетъ случиться, если позовутъ меня завтра еще на банкетъ, героемъ котораго будетъ, скажемъ, редакторъ газеты или бывший городской голова, или капельмейстеръ, — что я опять скажу то же самое. Слово построю добросовъстно, къ дълу, приспособляя замыселъ и т. д., а выйдетъ то же самое. Что зависитъ не отъ личности чествуемаго гостя и не отъ области его служешя, а отъ того, имеется ли въ его жизнеописании одна особенная особенность. У той певицы, у покойнаго писателя и у художника она была: именно та черта, ради которой я всегда радъ выступить въ безотрадной, Богу и людямъ противной роли послъобъденнаго славослова, — а не будь этой черты, безъ приказа свыше не соглашусь. Эта драгоценная, эта неподменимая, эта благословенная черта заключается въ томъ, что всъ они изъ Одессы.
Я не увъренъ, подобаетъ ли человеку моего знамени сознаваться въ патрютическомъ пристрасти къ мъсту, лежащему не подъ сънью этого стяга, — но ничего не подълаешь. Все мы такие, кто тамъ родился; а кто не такой, зовите его чернымъ измънникомъ. При мне въ Лондоне разъ одинъ землякъ, не моргнувъ и ръсницей, удостовърилъ во всеуслышаше, что въ Одессе девять миллионовъ жителей. Потомъ онъ объяснилъ мнъ: «Это потому, что въ Лондоне восемь; а если бы въ Лондоне было двадцать, у насъ было бы двадцать пять; и никакихъ уступокъ». Я его понимаю; даже завидую, что мне самому не пришелъ въ голову такой простой статистический методъ. Хочу только отметить, по этому поводу, что никто изъ насъ никогда не пытался оспаривать прочную всероссийскую нашу репутацию — отважныхъ и бодрыхъ «...» — мы ею гордимся, во всякомъ случай тъ изъ насъ, въ комъ есть настоящй стержень. Чъмъ была бы жизнь, если не врать? Опять сошлюсь на Ростана: это о Лжи онъ сказалъ -
О Тоi,sans qui les chosesNe seraient que ce qu'elles sont!(Впрочемъ, онъ это написалъ о солнце; но...)
Непросто выстроился нашъ городъ. Семь народовъ — семь по крайней мъръ — сложили вскладчину кто свой гений, кто свой потъ, чтобы создать эту жемчужину вселенной. Умница-нъмка, царица въ Петербургъ, выбрала лучшее мъсто на всемъ Черноморьъ, между Днепромъ и Днъстромъ, и сказала: «быть на этомъ мъстъ главной гавани Понта Эвксинскаго». Французски бъженецъ (по паспорту Ришелье, но мы зовемъ его Дюкъ) былъ гувернеромъ нашего младенчества. Изо всъхъ ста городовъ Италии, отъ Генуи до Бриндизи, потянулся въ Одессу легионъ черноглазыхъ выходцевъ — купцы, корабельщики, архитекторы, и притомъ (да зачтется имъ это въ куще райской) на подборъ высокоодаренные контрабандисты; они заселили молодую столицу и дали ей свой языкъ, свою легкую музыкальность, свой стиль построекъ, и первыя основы богатства. Около того же времени нахлынули греки — лавочники, лодочники и, конечно, тоже мастера безпошлиннаго товарообмена — и связали юную гавань со всъми закоулками анатолийскаго побережья, съ Эгейскими островами, со Смирной и Солунью. Итальянцы и греки строили свои дома на самомъ гребне высокаго берега; евреи разбили свои шатры на окраине, подальше отъ моря — еще Лъсковъ подмътилъ, что евреи не любятъ глубокой воды — но зато ближе къ степямъ, и степь они изръзали паутиной невидимыхъ каналовъ, по которымъ потекли къ Одессъ урожаи сочной Украины. Такъ строили городъ потомки всъхъ трехъ племенъ, некогда создавшихъ человечество, — Эллады, Рима, иудеи; а правилъ ими сверху, и таскалъ ихъ вьюки снизу юнейший изъ народовъ, славянинъ. Въ канцелярияхъ распоряжались великороссы, и даже я, ревнивый инородецъ, чту изъ ихъ списка несколько именъ — Воронцова, Пирогова, Новосельскаго; а Украина дала намъ матросовъ на дубки, и камен-щиковъ, и — главное — ту соль земную, тъхъ столповъ отчизны, тъхъ истинныхъ зодчихъ Одессы и всего юга, чьихъ эпигоновъ, даже въ наши дни, волжанинъ Горький пришелъ искать — и нашелъ — настоящаго полновъснаго человека… очень длинная вышла фраза, но я имъю въ виду босяковъ. И еще второго зодчаго дала намъ Украина: звали его чумакомъ, онъ грузилъ жито у днъпровскихъ пороговъ и, покрикивая на воловъ «цобъ-цобэ!», брелъ за скрипучимъ возомъ по степу до самой Пересыпи — кто его знаетъ, сколько недъль пъшаго пути, или мъсяцевъ.