Нулевая долгота - Валерий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…а шильдерсы остаются!..»
Он вновь вспомнил о той телепрограмме и пожалел, что не нашел хотя бы минутку, чтобы сказать стране о том, как барон Самуэль Шильдерс пытался откупить часть земель, на которых расположено первое в мире доменное производство — «…гениальность Абрахама Дарби в том, что он употребил кокс для выплавки чугуна. И железо стало ковким, и заставили пар работать!». Эти открытия по своему смыслу не ниже, чем открытия новых земель, без них — немыслима индустриальная революция. С обилием чугуна и стали Британия возвысилась, воцарилась — почти на целый век! — как Мастерская мира. А Самуэль Шильдерс хотел обкорнать их металлургическую святыню…
Джон Дарлингтон вспомнил свою весеннюю поездку в родные места, в «Черную страну», как до сих пор зовут Западный Мидленд из-за индустриальной концентрации, из-за дымов, — с Эвелин, на их стареньком, но надежном «воксхолле», в пасхальную неделю. По пути его вдруг потянуло в Коулбрукдейл, в изначальное гнездо тяжелой индустрии, к корням британского промышленного величия, о котором теперь можно только вздыхать.
Они стояли на первом в мире железном мосту, вознесенном над тихими водами патриархального Севера. Смотреть на него как на восьмое чудо света в конце восемнадцатого века съезжались со всей Европы и даже из Америки. Он до сих пор красив своим ажурным полушарием, несущим чуть зауголенную плоскость. И до сих пор надежно служит — ничто с ним не случилось за два столетия, правда, мало кто теперь по нему проедет — дороги разбежались в новые дали.
Они долго стояли на самой середине, вознесенные над глянцевой гладью, над зеленой крутизной берегов, поближе к солнцу, нежась в теплом сиянии, и теплый ветерок, налетая, ласково обдувал лица; и они испытывали блаженную расслабленность, и в спокойном раздумье он говорил о том, как незаметно переменилась страна, возможно, ныне наступил такой же точно период, какой пережили их предки, когда научились в изобилии выплавлять чугун, производить ковкое железо, когда в азарте принялись строить железные мосты, дома и даже церкви, заставили работать пар, сотворили железного коня — паровоз, незаметно отстранив всю предыдущую историю.
Он увлекся, рассуждая, смеялся над тем, как Ричард Тревитик, изобретатель паровоза, показывал его, будто укрощенного дикого зверя, соорудив в Лондоне цирк, и по рельсовому кольцу катал смельчаков в обычной карете, правда, поставив ее на железные колеса. И опять смеялся — все над ним, Ричардом Тревитиком, который и думать не думал, что совершил революцию, а заботился лишь об одном, о чем все и во все времена, — как бы разбогатеть; и, накопив небольшой капиталец, отправился в Южную Америку, в серебряные рудники, где быстро прогорел и умер в нужде и отчаянии, даже не подозревая, что его ж е л е з н ы й з в е р ь становился символом века — железного века!
Он говорил, а Эвелин, как обычно, внимательно слушала, вовремя и точно вставляя реплики, а при случае дополняя его рассуждения; и им там, на мосту в Коулбрукдейле, в весеннем сиянии, в теплыни, было, как всегда, понятливо и хорошо, да просто счастливо… А он уже говорил о тех едва видимых, но переломных, необратимых процессах, которые скоро, очень скоро сделают совершенно иным мир и их Британию… Но он не касался технической стороны в т о р о й Индустриальной революции (он не любил терминологию «научно-технический прогресс» и тому подобное, предпочитая выражаться вроде бы по старинке — преемственно, наследственно); не пытался определить современный «паровоз» и современных тревитиков, а говорил о революционных переменах в том, что знал досконально, как никто другой, — не вычитанно, а из собственной практики, из реальности в индустрии, а следовательно, и в индустриальных профсоюзах.
Он с грустью сказал Эвелин, как его поразила одна недавняя цифра: с начала семидесятых в индустрии резко сократилось число рабочих мест — более чем на миллион! Особенно пострадали традиционные отрасли, и тенденция такова, что потеря рабочих мест усилится. Прогнозисты, говорил он, твердят одно и то же — о надвигающемся «крахе занятости», и прежде всего среди «синих воротничков», его индустриальных рабочих; кое-кому уже мерещатся кошмары — безработными станут целые города…
А кто может это остановить? — спрашивал он. Конечно, ответ есть: не откладывая, добиваться сокращения рабочей недели до тридцати пяти, а то и тридцати часов, но автоматизация и электроника, роботы и компьютеры наступают столь стремительно, что до конца века на Британских островах, страшно подумать, каждый пятый может стать безработным.
— Но ведь это похоже на то, что случилось в начале тридцатых, — тревожно заметила Эвелин.
— Да, — подтвердил он. — И пострадают в первую очередь постаревшие отцы и повзрослевшие дети.
— Но, Джон, — тревожилась она, — если появится такая масса озлобленных людей, что же тогда?
— Ты хочешь напомнить, к чему это привело в тридцатые? К фашизму?
— Я боюсь даже об этом думать… Однако постой, — всполошилась Эвелин, — не означает ли все тобой сказанное, что скоро состоятся выборы?
— Ты разве соскучилась по консерваторам, моя милая? — иронично усмехнулся он.
— Значит, и это неизбежность? — поразилась она.
— Похоже, так, — посерьезнев, подтвердил он.
— Я подумала, Джон, — задумчиво произнесла она, — что Федор Взоров все же прав, когда называет игрой нашу двухпартийную демократию. — Она с горечью посмотрела ему в глаза. — То выигрываем, то проигрываем выборы, а в общем — игра.
— Милая моя Эвелин, — отвечал он спокойно, но несколько свысока, как старший, как знающий больше, — лейбористское правительство ни в чем не преуспело. Нужно было проводить серьезные реформы, а мы об этом в основном болтали. Нужно менять всю экономическую структуру. В этом суть. А пока этого не случилось, профсоюзам лучше напрямую бороться с классовым противником. Тори — это капитализм в чистом виде, и они наши прямые враги.
— И как долго? — Глаза ее сверкали насмешливостью и иронией. — Как долго, спрашиваю, будете играть? О-о, как я неправильно выражаюсь! Ну хорошо — сражаться! У вас же каждая стачка — фронт классового сражения, разве не так? С «социальным контрактом»[7] ничего не вышло, так пора вернуться назад — к прямой борьбе с капиталом, а потому пусть возвращаются тори. Я и спрашиваю, Джонни: как долго?
— Успокойся, моя милая, ты, похоже, устала, — мягко сказал он, не обижаясь на ее слова.
В политическом спектре она стояла левее его — в молодости была активной коммунисткой, и в республиканскую Испанию отправилась как коммунистка. Но выйдя за него замуж, воспитывая детей, отошла от активной деятельности, прежде всего по той причине, чтобы не мешать ему своей одиозной красностью. И хотя давно уже она считалась выбывшей из партии, своим коммунистическим убеждениям никогда не изменяла.
Эвелин, занимая левый фланг в политике, часто подталкивала мужа к более радикальным решениям. Об этой тонкости знали очень немногие, очень близкие люди. С Джоном она навсегда осталась красной сестрой милосердия, коммунисткой Эвелин Торнквилл, как в годы испанской войны писали о ней газеты, а для всех остальных, для всеохватывающего профсоюзного большинства являла собой сдержанную, внимательную и умную миссис Дарлингтон, такую же сдержанную, внимательную и умную, каким был и он сам — Джон Дарлингтон. И лишь избранные знали, как умеет влиять Эвелин на поступки мужа, сдерживая его или вдохновляя; о том, что в семейных дискуссиях о политике выстраивается и выковывается мудрость Дарлингтона. Эти немногие невольно завидовали тому счастливому соединению двух преданно любящих людей, их постоянному диалогу, в котором, между прочим, утверждались истины.
Сам Джон Дарлингтон часто подшучивал над женой — не «часто», а, можно сказать, всю жизнь, обвиняя в ее коммунистических убеждениях… город Манчестер, где она родилась, жила с родителями, работала в госпитале, вступила в компартию, а все потому, оказывается, что девчонкой возносила, как идеал, …немца Фридриха Энгельса. В узком кругу он иногда шутил, что нет никаких сил, устал ревновать жену к двум великим господам — Манчестеру и Энгельсу. Шутка понималась примерно так: Эвелин не нравится Лондон, она остается верна «второй промышленной столице», своему родному Манчестеру; ну а с Фридрихом Энгельсом, который свой гениальный вывод об исторической роли рабочего класса сделал именно в Манчестере, мол, куда уж нам тягаться? Но в шутке были и другие оттенки, понятные лишь им двоим.
В своей, по сей день удивляющей работе, «Положение рабочего класса в Англии», где сделан упомянутый вывод, молодой Энгельс, кроме того, вдохновенно предсказывал (кстати, эту свою первую книгу, по свидетельству современников, он любил всю жизнь первой любовью), так вот, двадцатичетырехлетний Фридрих Энгельс там еще и пророчествовал о грядущей пролетарской революции — «через не столь долгий срок — этот момент почти можно вычислить…». Между прочим, это был тысяча восемьсот сорок четвертый год, самый пик чартистского движения… Но события, к сожалению, развивались иначе…