Пастырь добрый - Надежда Попова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не ожидал, сукин сын? – хрипло от не до конца отошедшей боли в ребрах поинтересовался Дитрих, поднимаясь на ноги. – Потанцуй теперь. Ты у меня теперь долго танцевать будешь – над углями; знаешь, как восточные дервиши. Всегда мечтал посмотреть.
Вторая рука шута, все еще сжимавшая рукоять ножа, дернулась; Дитрих поспешно шагнул вперед, наступив на запястье, и, с хрустом вдавив его в землю, приставил острие клинка к открытой шее поверженного противника.
– Шустрый какой, – отметил он с усмешкой. – Интересно, говорить ты будешь так же бойко?
Мгновение тот лежал неподвижно и молча, глядя снизу вверх теперь с неестественным спокойствием, и медленно, будто тугое тесто, вновь растянул губы в безмятежной улыбке, внезапно рванувшись вперед и нанизав себя на прижавшееся к горлу лезвие. Полотно вошло легко; свободная рука ухватилась за клинок, вдавливая его глубже, прорезая пальцы до кости; на миг самоубийца застыл в неподвижности тут же отшатнувшись, выдернув оружие и выпустив на волю свистящую взвесь алых капель.
– Дерьмо… – проронил Дитрих оторопело, глядя на умирающего растерянно и неведомо отчего отступая на шаг назад. – Вот мерзавец…
Тело на земле уже затихло, лишь единожды содрогнувшись в конвульсии; в последний раз брякнула погремушка, ударившись оземь, и он с ожесточением наступил, раздавив глиняный шар в осколки, вдавив в мокрую траву черепки и высыпавшиеся мелкие косточки, подозрительно напоминающие человеческие.
– Мерзость… – пробормотал он, отирая подошву о землю, и бессильно пнул окровавленный труп, безысходно злясь на себя за то, что упустил, похоже, единственный шанс взять живого – надеяться на то, что это вышло у Хоффмайера, не приходилось…
Ах ты, гадство… Хоффмайер…
Только сейчас он сообразил, что более не слышит звука ударов и топтания по чавкающей мокрой земле, что кругом тишина, нарушаемая лишь стуком мелких тяжелых градин по голым ветвям деревьев и поникшего кустарника…
Окровавленный клинок, попирая всяческие правила чистоплотности при обращении с оружием, он опустил в ножны, не отирая, торопливо прошагав к брошенному арбалету, и вложил в ложе последнюю оставшуюся стрелу, стараясь не скрипнуть струной.
Не обнаружить отметин, оставленных Хоффмайером и его противником, было нельзя – в овражек неподалеку, явно указуя путь, вел широкий след из сломанных и смятых веток. Вперед ступал осторожно, чувствуя, как под штаниной в сапог стекает тонкая, противная горячая струйка крови из пореза над коленом; рана не была особенно глубокой, однако при каждом шаге простреливало в суставе – видно, и впрямь прошло вблизи нерва…
Арбалет опустился через пять шагов; Хоффмайер сидел на дне овражка у лежащего лицом в тесном ручье неподвижного тела второго арбалетчика, тоже недвижимый, но явно живой – дышал он тяжело и рвано, неотрывно глядя на убитого. Приблизясь к подопечному Гессе, Дитрих остановился, на миг замерев, а потом засмеялся, тяжело упершись в ствол дерева рядом – ладонью Хоффмайер зажимал порез на ноге, на той же, что и у него, и также над коленом.
– Гляди-ка, – отметил он, когда тот с усилием повернул голову, – живой. Подымайся, идем.
– Не могу, – не сразу отозвался аборигенов подопечный; слова Хоффмайер выталкивал с трудом, соединяя звуки медленно и неровно, точно пьяный. – Он меня задел… Болит.
– Не будь девчонкой, – отмахнулся он, распрямляясь. – Ерунда, царапина; я в детстве о забор серьезней рвался… Это первый бой, первая рана, все понимаю; но если ты сейчас не встанешь и не начнешь двигаться, через минуту тебя начнет колотить уже не на шутку. Подымайся, – повторил он теперь серьезно. – Абориген, если помнишь, остался там один. Жив ли еще…
Расчет оказался верным – в глазах Бруно мелькнуло нечто, чему точного определения дать было нельзя, однако уже не пустота, а хотя бы какое-то вялое подобие мысли и желания действовать.
* * *Надо действовать… или не сто́ит?
Пять минут почти истекли, а Курт все еще не решился избрать один из двух вариантов – остаться здесь, у этого вновь разгоревшегося костра, под редким градом и ветром, еще немного и подождать, либо же на все плюнуть и, следом за сосновыми сучьями, пнуть в огонь и эту флейту…
Верить в гибель сослуживцев не хотелось; хотелось верить в удачный исход и в то, что эта упрямая надежда есть предчувствие, нечто вроде внутреннего голоса, который полагается голосом Ангела-хранителя, Божьим, собственной души, прозревающей то, что недоступно очам телесным – чем угодно, что кому удобнее и ближе. Сейчас Курт точно знал, что, кроме ничем не оправданных упований на лучшее, его вера ни на чем не зиждется; вера эта раздражала и выводила из равновесия, мешая думать как до́лжно о деле.
Думать вообще было сложно о чем бы то ни было – поредевший дождь, сменившийся градом, ветер, грязь и слякоть достали вконец, сырость и холод, умноженные бездействием, уже начали выламывать суставы и мышцы, промерзшие насквозь, а резь в желудке напоминала, что в последний раз в нем побывало хоть что-то еще вчера утром, более суток назад. В голову пришло вдруг, что в последний раз столь многие неудобства его тело испытывало много лет назад, когда и помыслить было глупо, смешно и невозможно, что в один прекрасный день на его шее будет красоваться Знак инквизитора. Однако, обретая этот самый Знак и готовясь, само собою, ко всему (как учили, «от грязи до крови»), – не предполагал, что в один гораздо менее прекрасный (а говоря откровенно – довольно паршивый) день возвратится в детство, воспоминания о котором являлись далеко не приятными. Стоило уходить с улицы, чтобы в своей новой жизни опять оказаться в грязи, холоде, голодным и – в одиночестве, не зная, что делать и как быть…
Ничего необычного, впрочем. То, что окружающий мир враждебен, известно с пеленок каждому, исключая, разве что тех, кому по рождению посчастливилось быть охваченным заботой и защитой близких, друзей, как искренних, так и купленных деньгами, положением или страхом, слуг, подчиненных; случается, об этом забываешь, расслабляешься, и тогда окружение об этом напоминает. Мир не прощает такой забывчивости. Не прощает слабости. Слабому не выстоять, слабому нет места в жизни – улица втолковывает это быстро. Нет места даже среди тех, кто зовет себя добропорядочными горожанами, – припомнить хоть бы собственную тетку или ее соседей, видящих, как она каждый день выколачивает душу из племянника, но ни словом не призвавших ее к милосердию, каковое, как тоже довольно скоро поясняет жизнь, существует только в сказках и проповедях священников, понятия не имеющих о смысле этого слова. Сочувствия и понимания в одном только Финке больше, чем во всех них вместе взятых, потому что Финк принял под защиту сопливого слабака не из желания награды, хоть бы и небесной, и не для того, чтоб одобрительно покивал какой-нибудь бюргер с необъятным пузом, и не потому, что иначе его довольно грешную душу загребут голодные чертенята. Просто не дает в обиду – и все. Просто так.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});