Вавилонская башня - Антония Сьюзен Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом отправляются в паб. Он носит название «Козел и циркуль»: на ловко изображенной вывеске козел-альбинос сатанинского вида орудует циркулем примерно так, как Юризен у Блейка[164]. Внутри все обтянуто темно-бурой кожей, мерцают в камине электрические уголья, всюду светильники в виде свечей с абажурами под пергамент. Студенты Фредерики давно облюбовали темный уголок, где стоит темно-бурый стол с деревянными диванчиками и стульями под Средневековье. Здесь собирается добрая половина группы, завязывают отношения, дружно дают советы Уне Уинтерсон насчет ее семейных неурядиц, выслушивают суждения Хамфри Меггса о Гарольде Вильсоне, о смертной казни, о гомосексуализме – вопросах сегодня животрепещущих. И все это в связи с «Госпожой Бовари», «Идиотом» Достоевского или Прустом. Фредерике не хочется сидеть рядом с Томасом Пулом, который за ними увязался и сейчас увлеченно участвует в сражении психоаналитика и марксистки. Она садится на другом конце стола и, попивая красное вино, обнаруживает, что оказалась рядом с Джоном Оттокаром. Она хвалит его за блестящий доклад.
– Обычно из вас слова не вытянешь, – замечает она.
– Говорить – это не мое. Но я решил: пора.
– А я даже не знаю, кем вы работаете.
– Пишу компьютерные программы. Для судоходной компании. Я математик.
– Джордж Мерфи записался на курс из-за своего мотоцикла.
– Я – чтобы овладеть языком. Всегда без него обходился. Рос без языка.
– У меня брат математик, он на язык смотрит косо.
– У меня сложилось прихотливо. Есть у меня брат-близнец, как и я, математик, мы с ним в детстве придумали, так сказать, общий язык, объяснялись почти как глухонемые: знаками, жестами. Отгородились от всех. Для чужих недоступны. Мы были как ребенок, который смотрится в зеркало и разговаривает с собой. Кажется, мы испугались, но от испуга это – потребность остаться наедине – только усилилось. С теми, кто вне нас, мы не общались. Стали друг другу тюремщиками.
– А общие друзья были?
– Друзей не было – до университета. Поступили в разные университеты, но ничего не вышло: в конце концов заканчивали один. Мы схлестнулись. Оба собирались заниматься искусственным интеллектом, но каждый хотел, чтобы брат выбрал что-то другое… Такое чувство, будто тебя разорвали пополам: ты половина и он половина. Встретишь его случайно и – думал, ты невидимка, а ты вот он. Не умею я это объяснить… Словом, общаться с людьми мне было трудно. Разве что на языке программирования: на Алголе, на Фортране, на Коболе. Но я понимал, что этого мало. Сидишь за обедом – молчишь, встретишься с девушкой – молчишь. Потом я устроился на работу…
– А брат?
– У него все пошло иначе. Как – при случае расскажу, не сейчас. Трудно нам было. Он нашел свой способ общаться, но это не по мне. Мне позарез необходимо овладеть языком, как-то… отчуждаясь от него, что ли. Чтобы это был не только мой язык… Непонятно, наверно. Жаль.
– Вы им владеете очень уверенно. Вспомните свой доклад о Кафке. Сами, наверно, убедились.
– А вот интересно: думает человек, если не говорит? Я, когда писал доклад, чувствовал себя как обезьяна, которую обучают, или Адам в Библии: заставлял себя думать мыслями. Спрашивал себя: думалось ли мне все это, пока я не взялся записывать?
– Ну и?
– Думалось, конечно. Но думал я не словами. Формами, чувствами. «Формы», «чувства» – эти слова не очень точно выражают, что я имею в виду, как я думал.
Красноречив, отмечает про себя Фредерика. Красноречие его уверенное, но девственное: обращается со словами умело и радостно, потому что каждое слово представляется ему только что отчеканенным.
– Это хорошо, что вы пришли к нам, чтобы освоить язык, – говорит она.
– Не только поэтому, – отвечает он, понизив голос. – Есть еще причина.
Фредерика вскидывает на него глаза.
– Когда слова и нужны и не нужны, – продолжает он. И тихо, скороговоркой: – Я вас хочу.
Она вдруг ощущает его как единое целое: светловолосый, с улыбкой, взгляд напряженный, бешеный, руки лежат на столе, ноги под столом почти касаются ее ног. Безмолвный ответ: кровь приходит в волнение, приливает к бледным щекам. Он улыбается. Она нет. Он понимает: растеряна. Встает и идет взять еще вина. Он не студент, он взрослый, он старше ее. Три слова переменили все и ничего не переменили: она уже поняла. Но теперь сказано вслух.
По дороге домой Томас Пул поздравляет Фредерику с педагогическим успехом. Преподаватель прирожденный, уверяет он. Группа живет своей жизнью. Фредерика вспоминает «терапию» и возмущается. Книги не терапия, думает она, книги учат понимать и размышлять. Она никак не опомнится: из головы не идет неистовая решительность Джона Оттокара.
– Мой адвокат сказал, что мне надо переехать, – сообщает она. – Говорит, если я хочу получить развод, больше мне оставаться у тебя нельзя.
– Я-то думал, ты останешься насовсем, – говорит Томас Пул. Судя по интонации, на согласие он не надеется.
– Не могу, – говорит Фредерика, вышагивая по темной улице. – Надо подобрать что-то безупречно невинное. Где – ума не приложу.
Она спрашивает Дэниела, где бы ей поселиться. Дэниелу ничего в голову не приходит. Тони, Алан, Хью Роуз тоже ничем помочь не могут. А тот, кто нашел ей первое убежище, – Александр, – находит ей и второе. Он направляет ее к Агате Монд.
X
Холодным февральским днем по Хэмлин-сквер идут двое. Хэмлин-сквер – очертаниями напоминающий сковороду с длинной ручкой тупик в Кеннингтоне, районе Лондона к югу от реки. Район сплошь застроен домами, если и попадаются островки зелени не при частных владениях, то разве что тесные лужайки, обнесенные проволочной сеткой. Тут много прямых, широких, пыльных проезжих улиц, вдоль которых тянутся сплошные ряды изящных домов георгианской архитектуры, а сверху их пересекают железнодорожные пути на эстакадах. Лабиринты сомкнутых фасадов самых разных эпох: георгианских, викторианских, эдвардианских, типовых домишек постройки военных лет, линяло голубых и розовых, а бок о бок с ними вздымаются прямоугольные бетонные громады с рядами балконов, серые