Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном - Иоганнес Гюнтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так получилось, что в день похорон отца я сидел у мамы в больнице, чтобы не оставлять ее одну в этот час, — без сомнений, самый трудный час ее жизни.
Мой брат Карл, при финансовой поддержке отца, возвел на Большой улице четырехэтажный доходный дом, во дворе которого построил и одноэтажный дом для себя. Нам с мамой он предложил в большом доме двхкомнатную квартиру на втором этаже. Я сразу отказался, потому что не хотел, чтобы мама, привыкшая к просторному жилью, ютилась теперь в маленькой квартирке, тем более что было неясно, сможет ли она после операции подниматься по лестнице. Карлуша опешил: «Да неужели ты сможешь оплачивать прежнюю квартиру?» Я заявил, что смогу. Тогда Карлуша сказал, что от отца остались какие-то деньги, что же до его, Карла, долга, то он еще нескоро мог бы выплатить то, что получил в виде финансовой помощи от отца; кроме того, отец говорил ему, что эта сумма составляет его долю в наследстве.
Я отказался от этой суммы, и мне показалось, что это соответствует воле отца. И мне действительно удалось без чьей-либо помощи удержать за собой нашу прекрасную квартиру на Константинштрассе.
Куратор самым сердечным образом выразил мне свое соболезнование, но тут же вернулся к своему старому предложению, найдя, что теперь-то самое время мне принять место старшего преподавателя. Чтобы не обижать его, я опять отложил свой ответ на том основании, что мне необходимо сначала посоветоваться с великим князем, которого я смогу увидеть, вероятно, в июне, когда буду вручать ему очередную вышедшую его книгу. Куратор ведь знает, какое значение великий князь придает моему переводческому труду. Прущенко пришлось скрыть свое недовольство.
Тем более что у него была для того еще одна причина: некий молодой человек из Петербурга по имени Михаил Руманов находится сейчас в Митаве, один-одинешенек в незнакомом городе, и он, куратор, просит меня взять над молодым человеком шефство. Брат этого Руманова известнейший журналист, в котором он, куратор, лично заинтересован.
Позднее мне стали известны подробности. Миша Руманов, оказывается, провалился в качестве гимназиста везде, где только мог, и теперь помочь ему можно было только с помощью солидной протекции. Вот Прущенко и сунул его в шестой класс митавской гимназии с указанием не обременять малого излишними требованиями и даже не настаивать на регулярном посещении занятий, а перевести без экзаменов в седьмой класс, а там также без экзаменов выдать аттестат, с которым он мог бы учиться в университете.
Случай совершенно невероятный. Казалось бы, невозможный. Но он стал возможен, потому что брат этого Михаила Аркадий Руманов руководил петербургской редакцией крупнейшей российской газеты, выходившей в Москве таким немыслимым тиражом, что перед ним все трепетали.
У «Русского слова» было порядка двух миллионов подписчиков, издание было, таким образом, столь мощным политическим фактором, что даже такой влиятельный человек, как Прущенко, не мог не заискивать перед заместителем главного редактора. Миша Руманов после фиктивного завершения своего образования должен был стать сотрудником редакции «Русское слово». А человек, протежируемый этой редакцией, мог рассчитывать на поддержку в самых высоких инстанциях.
Такова была подоплека. Правда, каким образом Рума- новы заручились благорасположением рижского куратора, так и осталось для меня тайной. Как бы там ни было, но Прущенко, как видно, включил и меня в свои политические расчеты. Я заметил, что ему было приятно именно меня определить в менторы к оболтусу из Петербурга.
Через несколько дней явился ко мне Миша Руманов. Взвинченный и слегка сбрендивший молодой человек девятнадцати лет, вбивший себе в голову, что он не желает больше учиться, хотя он был и сообразителен, и смышлен.
Родителей у Миши не было; ни у брата, известного журналиста, ни у его жены, светской дамы, времени на него не находилось. Так что Миша при всем своем наносном петербургском снобизме был человеком, остро нуждающимся в любви и понимании. У него была подружка в Риге, но ему нельзя было покидать Митаву, где он жил в гостинице, преступно соря деньгами, и ужасно скучал. Ему импонировало мое сотрудничество в «Аполлоне», и он научился у меня сочинять стишки, что придало ему горделивости. В литературе он был подкован, но в остальном был редкостным лентяем, каких мне никогда не приходилось видеть, человеком, начисто лишенным честолюбия и намеков на какую-либо взрослость. Через год
Зак. 54537 с небольшим жизнь нас вновь развела, и я больше ничего о нем не слышал.
Тяжелая операция мамы, несмотря на ее шестьдесят три года, прошла хорошо, и вскоре я мог каждый день ее навещать.
Моя мать была человеком очень сильным, душевным, приветливым, светлым, она всегда умела выслушать человека. Она была умна, отличалась хорошим вкусом и хорошо разбиралась в людях, так что, несмотря на всю свою спокойную сдержанность, умела иной раз метко осадить человека. Со своим сдержанным, добродушным благородством она при иных обстоятельствах вполне могла сойти за даму высшего общества.
Одна из девушек, обучавшихся на медсестру, симпатичная и благовоспитанная блондинка, особенно старалась во всем помочь маме. Ее звали Ирмгард, она была с острова Эзель и вскоре стала, несмотря на свой юный возраст, ей исполнился 21 год, маминой подружкой. Она была не лишена интеллектуальных интересов и, может быть, поэтому слегка экзальтированна. Мама, что-то такое услышав от меня и переняв, стала называть ее «фрау Айя». Когда я два года спустя представил ее моему другу пастору Камилю Лоттеру, несколько сухому, но остроумному эльзасцу, чтобы тот немного с ней позанимался, и как-то при случае спросил его об этой девушке, то он в ответ улыбнулся:
В ней есть теплота.
А надо сказать, что пастор Лоттер, хоть и был добряк, но в людях хорошо разбирался.
После смерти отца я понятным образом чувствовал себя очень одиноко — одиноко в квартире, одиноко и в жизни в целом. Работал над переводами пьес Островского для издательства Эстерхельда и над моим «Новым русским Парнасом». Вступительную статью к антологии нужно было основательно прописать, ведь то была целая история почти неизвестной русской лирики от Пушкина до наших дней с особым выделением новейших поэтов, что было особенно трудно, так как я этих поэтов знал лично и хорошо представлял себе и их тщеславие, и их ревность.
Для меня стало счастьем, что в это время в расположенном в Митаве драгунском полку отбывал свою годичную воинскую повинность Герберт фон Хёрнер. Казармы находились неподалеку от нашей квартиры, и Герберт заходил к нам каждый вечер после службы, чтобы всласть попить горячего чайку и продолжить работу над моим портретом, который получился на славу. Разговоры с Хёрнером вращались почти исключительно вокруг поэзии, но мне это и было нужно. Особенно льстило мне, младшему по возрасту, что я мог уже выступать в роли ментора, ибо Герберт прежде всегда был предметом моего поклонения — не только потому, что он чувствовал себя как дома сразу в двух искусствах, но и потому, что стихи его обнаруживали собственный почерк — верный признак гения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});