Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества - Елена Клепикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И подписался: Владимир Соловьев.
Но не найдет отзыва тот глагол,Что страстное, земное перешел.
Что, если и вправду я перешел из реального мира в twilight zone, как здесь говорят? Или, как говорили мои предки, застрял между небом и землей? Deja vu. Дежавуист и есть.
Плюнул и стал оплачивать билли, пока проценты не превысили основной суммы. Явился в суд вместе с маршалом не полководцем.
Мелкими порциями плачу ХИАС-долг злостного неплательщика.
Тут, правда, и мне обломилось – получаю от налогового ведомства возврат: 3780 долларов 48 центов. Радость на полгода. Потом пришлось отдавать. С процентами.
Кого ненавижу, так это Владимира Соловьева. Всю жизнь меня преследует.
Или я его? Может, это он платит мой долг ХИАС и мои штрафы за двойной паркинг. Если арестуют, то кого – меня или его?
Это не меня вызывали в КГБ, не я написал покаянный «Роман с эпиграфами», не я сбежал из России то ли в Куинс, то ли в Нью-Джерси.
А живу как ни в чем не бывало то ли в Москве, то ли в Питере, и ничего там не изменилось: те же коммуняки, та же гэбуха, те же стукачи. Совки, одним словом.
Не я нарушаю одну из десяти заповедей, не я изменяю жене, не я женат. Я – бобыль.
Что делать?
Никак не выпрыгнуть из своего имени-фамилии, как из собственной кожи, как из клетки ребер, как из сердца и головы. Брал псевдонимы, а пользы что?
Выходит, и Князь Эспер Гелиотропов мой однофамилец?
А Аноним Пилигримов чей?
Не махнуться ли псевдонимами, Владимир Сергеевич?
Или отчествами? Исааковича на Сергеевича?
Идет?
Заодно столетиями: меняю мой прошлый на ваш позапрошлый?
В этом я хуже татарина.
Двойник самого себя.
Космонавт и тот, падла, Владимиром Соловьевым заделался. Оттуда меня здесь достал. Сосед-мерикан спрашивает:
– Ваш родственник?
– Даже не однофамилец.
Он смотрит на меня, как на крейзи. Крейзи и есть.
Кто я? Где я? Откуда? Одно ясно: куда. Все ближе и ближе. Как в том анекдоте о мужике, который возвращается под утро домой.
– Где шлялся? – спрашивает жена.
– На кладбище был.
– Что, кто-то умер?
– Не поверишь…Там ВСЕ УМЕРЛИ!
Большинство человечества – в земле. На земле – меньшинство.
Вот и нашел свою могилу.
Надпись: «Владимир Соловьев».
Кто в ней лежит? Кто лежит, черт побери, в моей могиле?
А кто будет лежать в могиле Владимира Соловьева?
Или Владимир Соловьев – Вечный Жид?
Кто сочинит ему эпитафию заживо?
Кто напишет его некролог?
Кто пишет этот рассказ о клонированном Владимире Соловьеве?
Я?
Или мой двойник Владимир Соловьев?
Бродский умер
Два Бродских
Непричесанные заметы из нью-йоркских дневников
И средь детей ничтожных мира,Быть может, всех ничтожней он.
ПушкинКакая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?
Мк. 8:36–37Душа за время жизни приобретает смертные черты.
ИБВозвращая мне рукопись «Трех евреев» (тогда еще «Роман с эпиграфами», но впредь, унифицируя, буду звать «Тремя евреями», как книга издается и переиздается в Москве), ИБ сравнил мою горячечную исповедь с воспоминаниями Надежды Мандельштам (с чем я не согласился по жанровой причине: у нее – мемуары, у меня – хоть и автобиографический, но роман), а про самого себя в романе сказал, что вышел сахарный. В последнем он, несомненно, прав – я его пересиропил. Но в негативной структуре «Трех евреев», где все говно кроме мочи, необходим был положительный противовес. И потом «Три еврея» писались об одиноком, неприкаянном поэте, на имя которого в советской прессе было наложено табу, тогда как теперь в России происходит канонизация и даже идолизация ИБ – как теми, кто близко знал покойника, так и теми, кто делает вид, что близко знал. Не пишет о нем только ленивый. Как с первым субботником и ленинским бревном, которое вместе с вождем несли несметные полчища, если судить по их мемуарам. Придворная камарилья ИБ после его смерти многократно увеличилась. Те, кто не был допущен к его телу при жизни, а борьба шла аховая, теперь присосались к его метафизическому телу. Для трупоедов, паразитирующих на мертвецах, его смерть была долгожданной, а для кой-кого оказалась и прибыльной, хотя в потоке воспоминаний о нем есть достойные и достоверные: к примеру, Андрея Сергеева, тоже, увы, покойного. Если судить по числу вспоминальщиков, то у ИБ был легион друзей, хотя на самом деле он прожил жизнь одиноким человеком, и именно одиночество – живительный источник, кормовая база его лучших стихов.
Куда дальше, когда даже заклятые враги ИБ взялись за перо: лжемемуар Кушнера например. Очередь за гэбьем – пора и им вспомнить о своем подопечном. Началась эта кумиродельня еще при его жизни, и ИБ ее поощрял и культивировал: «Поскольку у меня сейчас вот этот нимб…» – сказал он в интервью в 1990 году, а незадолго до смерти сочинил свой «Exegi monumentum»:
…И мрамор сужает мою аорту.
Осенью 1977 года он попенял мне за то, что я его пересластил в «Трех евреях», а спустя 13 лет обиделся на мою рецензию на его вышедший в Швеции сборник «Примечания папоротника». Сережа Довлатов, не утерпев, прочел эту рецензию на 108-й улице, где мы с ним ежевечерне покупали завтрашнее «Новое русское слово», и ахнул:
– Иосиф вызовет вас на дуэль.
Странно: мне самому рецензия казалась комплиментарной – я был сдержан в критике и неумерен в похвалах. Однако к тому времени ИБ стал неприкасаемым, чувствовал вокруг себя сияние и был, как жена Цезаря, вне подозрений. Никакой критики, а тем более панибратства.
Когда в 1990 году, издавая «Трех евреев» в Нью-Йорке, я спросил у него разрешения на публикацию нам с Леной посвященного стихотворения, услышал от него «Валяйте!», хотя прежнего энтузиазма по отношению к моему роману я не почувствовал. Тот же Довлатов, прочтя в «Новом русском слове» пару глав из «Трех евреев», сказал, что ИБ дан в них «восторженно, но непочтительно». Может, и ИБ уже так считал: от сахарного образа до непочтительного? А как он отнесся к моему юбилейному адресу, опубликованному к его 50-летию? Дошло до того, что в одной мемуарной публикации мне выправили «Осю» на «Иосифа», хотя иначе, как Осей, никогда его не называл (тогда как Довлатов – Иосифом). Не так ли полсотни лет назад профессор поправлял на экзамене зарвавшегося студента: «Какой он вам товарищ!» – про другого Иосифа, в честь которого ИБ был назван.
Было два Бродских. Один – который жил в Питере плюс первые годы эмиграции: загнанный зверь и великий поэт. Другой – его однофамилец: университетский профессор и общественный деятель. За блеском Нобелевской премии проглядели его жизненную и поэтическую трагедию: комплексы сердечника, изгнанника, непрозаика. Куда дальше, если даже близкие по Питеру знакомцы вспоминают по преимуществу встречи с ИБ в Нью-Йорке или Венеции: нобелевский лауреат затмил, заслонил приятеля их юности. Два периода в его жизни: интенсивно творческий питерский и американо-международный карьерный. Его поздние стихи – тень прежних, без прежнего напряга, на одной технике, с редкими взлетами. Помню один с ним спор вскоре после моего приезда в Нью-Йорк: как писать – стоячим или нестоячим. Теперь он настаивал на последнем – «Стоячий период позади» – его слова, – хотя его лучшие стихи сработаны именно стоячим, на пределе страсти, отчаяния и одиночества. «Три еврея» написаны об одном Бродском, а сейчас я говорю о другом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});