Мать. Дело Артамоновых - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не умрет?
— Н-ну, — громко и весело сказала рябая акушерка, — если б от этого умирали, тогда и акушерок не было бы.
Теперь богатырю шел девятый год, мальчик был высок, здоров, на большелобом, курносом лице его серьезно светились большие, густо-синие глаза, — такие глаза были у матери Алексея и такие же у Никиты. Через год родился еще сын, Яков, но уже с пяти лет лобастый Илья стал самым заметным человеком в доме. Балуемый всеми, он никого не слушал и жил независимо, с поразительным постоянством попадая в неудобные и опасные положения. Его шалости почти всегда принимали несколько необычный характер, и это возбуждало у отца чувство, близкое гордости.
Однажды Петр застал сына в сарае, мальчик пытался пристроить к старому корыту колесо тачки.
— Это что будет?
— Пароход.
— Не поедет.
— У меня — поедет! — сказал сын задорным тоном деда. Петр не мог убедить его в бесполезности работы, но, убеждая, думал:
«Дедушкин характер».
Илья был непреклонен в достижении своих целей, но все-таки ему не удалось устроить пароход из корыта и двух колес тачки. Тогда он нарисовал колеса углем на боках корыта, стащил его к реке, спустил в воду и погряз в тине. Однако не испугался, а тотчас же закричал бабам, полоскавшим белье:
— Эй, бабы! Вытащите, а то утону…
Мать велела изрубить корыто, а Илью нашлепала, с этого дня он стал смотреть на нее такими же невидящими глазами, как смотрел на двухлетнюю сестренку Таню. Он был вообще деловой человечек, всегда что-то строгал, рубил, ломал, налаживал, и, наблюдая это, отец думал:
«Толк будет. Строитель».
Иногда Илья целые дни не замечал отца и вдруг, являясь в контору, влезал на колени, приказывал:
— Расскажи чего-нибудь.
— Некогда мне.
— Мне тоже некогда.
Усмехаясь, отец отодвигал в сторону бумаги.
— Ну, вот: жили-были мужики…
— Про мужиков я все знаю; смешное расскажи.
Смешного отец не знал.
— Ты поди к бабушке.
— Она сегодня чихает.
— Ну — к матери.
— Она меня мыть будет.
Артамонов смеялся; сын был единственным существом, вызывавшим у него хороший, легкий смех.
— Тогда я пойду к Тихону, — заявлял Илья, пытаясь соскочить с колен отца, но тот удерживал его.
— А что Тихон говорит?
— Все.
— Что, однако?
— Он все знает, он в Балахне жил. Там баржи строят, лодки…
Когда Илья свалился откуда-то, разбив себе лицо, мать, колотя его, кричала:
— Не лазай по крышам, уродушкой будешь, горбатым!
Багровый от обиды, сын не заплакал, но пригрозил матери:
— Еще я тебе помру, когда бить будешь!
Об этой угрозе она сказала отцу, он усмехнулся:
— Ты не бей его, а посылай ко мне.
Сын пришел, встал у косяка двери, заложив руки за спину; не чувствуя ничего к нему, кроме любопытства и волнующей нежности, Петр спросил:
— Ты что это матери грубишь?
— Я не дурак, — сердито ответил сын.
— Как же не дурак, если грубишь?
— Так она — дерется. Тихон сказал: только дураков бьют.
— Тихон? Тихон сам…
Но Петр почему-то остерегся назвать дворника дураком; он шагал по комнате, присматриваясь к человеку у двери, не зная — что сказать?
— Ты вот тоже брата Якова бьешь.
— Он — дурак. Ему — не больно, он толстый.
— Что же: толстый, так — надо бить?
— Он жадный.
Петр чувствовал, что не умеет учить сына и что сын понимает это. Может быть, было бы проще и полезнее натрепать ему уши, но не поднималась рука над этой тревожно милой, вихрастой головою. Даже и думать о наказании неловко было под пристальным, ожидающим взглядом родных, синих глаз. И солнце мешало; всегда выходило как-то так, что Илья наиболее отчаянно шалил в солнечные дни. Говоря мальчику обычные слова увещаний, Петр вспоминал время, когда он сам выслушивал эти же слова и они не доходили до сердца его, не оставались в памяти, вызывая только скуку и лишь ненадолго страх. А побои, даже и заслуженные, трудно забыть, это Петр Артамонов тоже хорошо знал.
Второй сын Яков, кругленький и румяный, был похож лицом на мать. Он много и даже как будто с удовольствием плакал, а перед тем, как пролить слезы, пыхтел, надувая щеки, и тыкал кулаками в глаза свои. Он был труслив, много и жадно ел и, отяжелев от еды, или спал, или жаловался:
— Мама, мне скушно!
Дочь Елена приезжала домой только летом, она была какая-то чужая барышня.
Семи лет Илья начал учиться грамоте у попа Глеба, но узнав, что сын конторщика Никонова учится не по псалтырю, а по книжке с картинками «Родное слово», сказал отцу:
— Я не стану учиться, у меня язык болит.
Нужно было долго и ласково расспрашивать его, прежде чем он объяснил:
— Паша Никонов учится по родному, а я по чужому.
Но иногда этот очень живой мальчик, запнувшись за что-то, часами одиноко сидел на холме под сосною, бросая сухие шишки в мутно-зеленую воду реки Ватаракши.
«Скучает», — догадывался отец.
Он тоже недели и месяцы жил оглушенный шумом дела, кружился, кружился и вдруг попадал в густой туман неясных дум, слепо запутывался в скуке и не мог понять, что больше ослепляет его: заботы о деле или же скука от этих, в сущности, однообразных забот? Часто в такие дни он натыкался на человека и начинал ненавидеть его за косой взгляд, за неудачное слово; так, в этот серенький день, он почти ненавидел Тихона Вялова.
Вялов приближался, ведя под руку тещу, рассказывая:
— Мы, Вяловы, большая семья…
— Что же ты со своими не живешь? — спросил Петр, подходя к Баймаковой, взяв ее под локоть; Тихон замолчал, отшагнул в сторону; Артамонов настойчиво и строго повторил вопрос. Тогда, сузив бесцветные глаза, дворник равнодушно ответил:
— Да уж нет их никого, своих-то, всех извели.
— Что значат — извели? Кто извел?
— Двоих братов под Севастополь угнали, там они и загибли. Старший в бунт ввязался, когда мужики волей смутились; отец — тоже причастный бунту — с картошкой не соглашался, когда картошку силком заставляли есть; его хотели пороть, а он побежал прятаться, провалился под лед, утонул. Потом было еще двое у матери, от другого мужа, Вялова, рыбака, я да брат Сергей…
— А где брат? — спросила Ульяна, мигая опухшими от слез глазами.
— Его убили.
— Рассказываешь ты, как поминанье читаешь, — сердито сказал Артамонов.
— Это Ульяне Ивановне любопытно… Приуныла она маленько, вот я и…
Не кончив слов, он наклонился, поднял с дороги сухой сучок и отбросил его в сторону. Минуты две шли молча.
— А кто убил брата? — вдруг спросил Артамонов.
— Кто убивает? Человек убивает, — спокойно сказал Тихон, а Баймакова, вздохнув, добавила:
— Молния тоже…
…В середине лета наступили тяжелые дни, над землей, в желтовато-дымном небе стояла угнетающая, безжалостно знойная тишина; всюду горели торфяники и леса. Вдруг буйно врывался сухой, горячий ветер, люто шипел и посвистывал, срывал посохшие листья с деревьев, прошлогоднюю, рыжую хвою, вздымал тучи песка, гнал его над землей вместе со стружкой, кострикой, перьями кур; толкал людей, пытаясь сорвать с них одежду, и прятался в лесах, еще жарче раздувая пожары.
На фабрике было много больных; Артамонов слышал, сквозь жужжание веретен и шорох челноков, сухой, надсадный кашель, видел у станков унылые, сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось, качество товара стало заметно хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики стали больше пить, у баб хворали дети. Веселый плотник Серафим, старичок с розовым лицом ребенка, то и дело мастерил маленькие гробики и нередко сколачивал из бледных, еловых досок домовины для больших людей, которые отработали свой урок.
— Гулянье надо устроить, — настаивал Алексей, — повеселить надо, подбодрить народ!
Уезжая с женою на ярмарку, он еще раз посоветовал:
— Устрой гулянье — оживут люди! Ты — верь: веселье — от всех бед спасенье!
— Займись, — приказал Петр жене. — Получше сделай, пообильнее.
Наталья недовольно заворчала, он сердито спросил:
— Ну?
Протестующе громко высморкав нос в край передника, жена ответила:
— Слышу.
Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил пои Глеб; он стал еще более худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд. А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно быть, что кроткий поп видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.
После молебна бабы вынесли на улицу поселка столы, и вся рабочая сила солидно уселась к деревянным чашкам, до краев полным жирной лапшою с бараниной. Вокруг каждой чашки садилось десять человек, на каждом столе стояло ведро крепкого, домашнего пива и четверть водки; это быстро приподняло упавших духом, истомленных людей. Тишина, горячей шапкой накрывшая землю, всколебалась, отодвинулась на болота, к лесным пожарам, поселок загудел веселыми голосами, стуком деревянных ложек, смехом детей, окриками баб, говором молодежи.